Колонисты безмолвны. Мирон Миронович стоит с поднятыми руками, ему неловко, он опускает руки, топчется на месте, расстегивает ворот рубашки и одергивает кисточки пояса. Только что вертелись на языке слова, кажется, всех убедил бы Мирон Миронович, что Москоопхлеб — солидное учреждение и его предложение самое выгодное. А теперь не припомнит он ни единого слова, ни единой мыслишки не лезет в голову, и хочется ему ото всей души матюгнуться и плюнуть.
— Товарищи евреи! Без ножа зарезали! — наконец, говорит он и выталкивает своего улыбчивого зайчика на скулы. — Кабы вы об’яснили, не хотим, мол, продавать Москоопхлебу, у нас-де давно все запродано и денежки сполна получены. Конечно, тогда о чем говорить! А то известно, запродать-то вы запродали, а денежки-то вам кажут, да не дают! С нами же дело другое. Вот, ей-богу, червей привез, потому, думаю, что зря распространяться, надо прямо: деньги на кон, отец дьякон! — Мирон Миронович вынимает из бумажника пачку червонцев, хлопает ими по ладони, как фокусник, раз, два, три, — и червонцы опять в бумажнике. — Может, не подходят вам условия, можно накинуть! Может, срок желателен покороче, и срок можно укоротить! Вы сами люди торговые, хоть и бывшие, должны смыслить: круто приходится нашему брату-кооператору с хлебозаготовкой! Должны итти навстречу, а за нами дело не станет! К тому еще привез я вам юрисконсульта, вашего же еврея! Он человек честный, не обманет, не подведет и договорчик состряпает, комар носу не подточит! Правильно говорю, Марксакыч?
Канфелю не нравится шитая белыми нитками речь Мирона Мироновича, но еще больше он недоволен поведением колонистов, из-за которых может лишиться своих куртажных. Когда он идет к камню, ораторская лихорадка передергивает его с головы до ног, ему неприятно, но он радуется, по опыту зная, что это хорошее предзнаменование. Рахиль пожимает плечами, сходит с камня, за ней слезает Мирон Миронович и подсаживает Канфеля, поддерживая его под локоть.
— Я не старуха-графиня, а вы не камердинер! — тихо говорит ему Канфель, освобождая свой локоть.
Стоя на камне, он иронически сравнивает себя с Цицероном, перед которым находится сотни полторы катилин, закладывает руку за борт пиджака и вдруг выкрикивает:
— Мы не враги! — и делает паузу, оглядывая стоящих вблизи. — Мы не враги, чтоб маскировать свои мнения в молчание! Что случилось? Я опрашиваю это открыто в присутствии обеих договаривающихся сторон, — то-есть члена правления Москоопхлеба, с одной стороны, и жителей «Фрайфельда», с другой. И так же открыто отвечаю: вы, все жители, напоминаете мне молодую вдову раввина, которая и замуж хочет, и закон не велит! Вы все, кроме Пеккера и еще некоторых, прекрасно понимающих выгоду предложения Москоопхлеба! Я повторяю: прекрасно понимающих выгоду, потому что они умеют обращаться с коммерческой арифметикой, как кормилица с младенцем! — Он повысил голос и затоптался на камне. — Но я забегаю вперед. Может быть, найдутся такие головы, которые докажут, что предложение Москоопхлеба невыгодно! Тогда бросьте вашу итальянскую забастовку, выходите и говорите! Audiatur et altera pars! — И он перевел, заметив изумленные взоры колонистов — Надо выслушать и другую сторону! Или надо просто сказать: уезжайте! Мы еще не умеем свободно мыслить и говорить, на нас еще надет проклятый местечковый намордник!
Крик и шум сплющивают слова Канфеля, меламед надувает щеки, словно собираясь тушить высокостоящую свечу. Петер вертится, подпрыгивает, хватается одной рукой за колониста, другой бьет себя в грудь и умоляет не мешать Канфелю:
— Хавэйрим, лоз эр рэдэн абисл!
Сгорбившись, Мирон Миронович ныряет в ряды кричащих, дергает за рукава, крутит пуговицы, азартно жестикулирует, прихлопывает рукой по своему картузу и орет в лицо колонистам:
— Товарищи, явите божескую милость! Уважьте своего!
Рахиль на одну минуту видит туловище Пеккера в лапсердаке, кушаке и на этом туловище голову Мирона Мироновича в надвинутом на затылок котелке. Она закрывает глаза, нажимает пальцами на глазное яблоко, прогоняя противный образ; но теперь в глазах стоит туловище Мирона Мироновича в русской рубашке, красном пояске с кисточками, и на туловище — голова Пеккера в нахлобученном по уши картузе.
— Хватит! — кричит Рахиль и смеется.
Ей хочется побегать, покричать, подразнить Канфеля, но нельзя: она — секретарь поселкома, она — часовой, и с нее спросит поселком за малейшую оплошность. Девушка подходит к камню, стоит, засунув руки в рукава, и перед Канфелем, который высится на камне, она — маленькая, худенькая, незаметная. Колонисты успокаиваются, Мирон Миронович отдувается, Пеккер крадется на цыпочках ближе к Рахили, и меламед наставляет рукой ухо, чтобы лучше слышать. Девушка выжидает секунду и говорит, как воспитательница расшалившимся детям: