Мое единственное оправдание в том, что еще свежа была рана, нанесенная мне Барбарой, слишком жива память о случившейся любовной катастрофе, хотя именно это и должно было бы удержать меня от опрометчивых поступков. Однажды ужаленному, мне следовало вести себя осмотрительно. Но в том горестном состоянии, в котором находился после истории с Барбарой, я почему-то решил, что второй укус отвлечет мое внимание от боли первого. Хотя и это не совсем верно; правильнее сказать, что я даже не ожидал, что буду вообще ужален вторично. Я искал легкого развлечения, а вовсе не новых страданий. Впрочем, когда я осознал, насколько серьезной угрожает стать наша связь для Дороти Мэссон, мне стоило бы догадаться, что вскоре она сделается не менее серьезной и для меня, чтобы вовремя дать задний ход. Однако вдохновленному высоким духом отчаянной безответственности, который я стал ценить в наиболее цельных и естественных натурах, мне не захотелось даже задуматься о возможных последствиях, и я продолжил двигаться уже избранным путем. Я нисколько не был влюблен в эту женщину, более того, она не вызывала во мне самых примитивных вожделений. Моим мотивом была печаль с примесью злости и самым смутным ощущением неудовлетворенных мужских аппетитов. Много так называемых романов возникают почти беспричинно. Внутренняя опустошенность и зуд наполнить ее хотя бы чем-то становятся побудительными силами к их возникновению. Чуть позже подключается воображение, и, будьте любезны, – народилась новая любовь. Или предыдущий опыт может вновь вызвать к жизни специфические желания и сделать одного из партнеров необходимым для счастья другого. А в лучшем случае обоих желанными друг для друга. Часто из этого ничего хорошего не получается, и отношения заканчиваются тем же, с чего начались – новой опустошенностью и зудом.
Но происходит и так, как вышло со мной, когда один из партнеров руководствуется лишь смутными шевелениями сладострастия, в то время как другой уже включил воображение и полагает себя по-настоящему влюбленным. Бедняжка Дороти! Когда я целовал ее, у нее в глазах появлялось выражение, какого я не видел больше ни у одного человеческого существа. Это был взгляд собаки, хозяин которой рассердился и уже занес над ней кнут – выражение униженной покорности и страха. Было нечто отталкивающее в том, чтобы видеть такие глаза, наблюдать, как личность в твоих руках низводит себя до состояния испуганной, но бесконечно обожающей тебя собачонки. А в нашем случае особенно, потому что мне-то было совершенно безразлично, в моих руках или чьих-либо еще это с ней происходит. Но стоило ей на мгновение посмотреть на меня своими полными страха глазами, и это уже не оставляло меня равнодушным, а вызывало откровенное отторжение. Вид этих глаз с огромными зрачками, в которых не оставалось ни проблеска разумной человеческой души, а виделись только животная приниженность и испуг, вызывал во мне одновременно чувство вины, злость, отвращение и враждебность.
– Почему ты так на меня смотришь? – однажды спросил я. – Словно очень боишься.
Дороти ничего не ответила, а лишь уткнулась лицом в мое плечо и еще крепче вцепилась в меня. Ее тело содрогалось от дрожи. Небрежно, подчиняясь силе привычки, я ласкал ее. Дрожь становилась ощутимее.
– Не надо, – просила хрипловатым шепотом, – не делай этого.
Но еще теснее прижималась ко мне.
Казалось, Дороти боится не меня, а себя самой, того, что до сих пор дремало в глубинах ее существа и чье пробуждение грозило целиком овладеть ею, нарушить образцовый порядок и рациональное устройство души, которая руководила ее обычной, повседневной жизнью. Она страшилась огромной внутренней силы, способной заставить ее стать не той, какой она привыкла себя видеть. Дороти ужасала перспектива потери контроля над собой. Но в то же время она ничего иного и не желала. Спавшая внутри нее мощь начала оживать, и сопротивляться ей было бесполезно. Тщетно и безнадежно она пыталась совершить невозможное, продолжала попытки сопротивления, но они только ускоряли и приближали ее неизбежную капитуляцию. Дороти боялась моих поцелуев, пробуждавших ту силу, но жадно тянулась к ним. И потому ее шепот, звучавший как мольба о помиловании, странным образом сочетался с необходимостью крепче обнимать меня.