Главное, что такая полусвободная жизнь не препятствовала естественным процессам социальной дифференциации, при которой более способные и трудолюбивые постепенно добиваются большего благополучия. Все это довольно быстро сказалось и на товарном рынке, способствовало прекращению голода, разрухи, постепенному подъему общего уровня жизни после его катастрофического падения в первые революционных годы. Соответственно, и государство стало получать от сельхозпроизводителя значительно больше продукции и средств. Словом, посредством более или менее нормального хозяйственного развития произошло то, чего тщетно пытались добиться комиссары в кожанках и с маузерами.
Но идиллия продолжалась недолго. Новая власть (как, впрочем, по большей части и прежняя) не могла ужиться даже с относительно независимым от нее классом. Управление с помощью механизмов косвенного регулирования не соответствовало ни российским политическим традициям, ни тем более характеру и духу нового режима. «Не за то боролись» большевики, чтобы выпустить из-под своего контроля жизнь большей части общества, отдав ее во власть «мелкобуржуазной стихии». Ведь при этом, с одной стороны, режим был бы вынужден отказаться от применения тех инструментов и способов управления, которые составляли главный источник его силы (жесткое прямое регулирование при помощи административных, военных и идеологических рычагов), а с другой – деревенское население приобрело бы относительную независимость от власти. А любое подобное самоограничение, с точки зрения автократии, ослабляет власть и потому неприемлемо.
Социально-экономическая ситуация в городе (неспособность власти принять эффективные меры по восстановлению развалившейся в годы революции промышленности, по организации производства нужных населению промышленных товаров, по обеспечению людей работой) тоже подталкивала режим в сторону крайних мер. Перемирие власти с крестьянством оказалось непродолжительным. Очень скоро стали угадываться «кануны» – предвестники рокового поворота событий. Власть все более бесцеремонно вмешивалась в хозяйственную жизнь деревни, усиливала пресс налогов, поборов и всевозможных обложений. Причем доминирующая доля тягот возлагалась на плечи станового хребта деревни – эффективно работающих и потому сравнительно зажиточных крестьян. Шло откровенное заигрывание с «голытьбой», с «деревенским пролетариатом», т. е. с теми, кто даже в условиях значительной государственной поддержки не смог успешно хозяйствовать и выбиться из бедняцкого прозябания. Но и это было лишь прелюдией к последующему тотальному разгрому, закабалению и разграблению деревни.
Экономическая же подоплека событий такова: поскольку власть не могла предложить крестьянам в обмен на их хлеб достаточное количество промышленных товаров, то нужно было либо срочно обеспечить их производство, либо отнять хлеб. И после внутрипартийной дискуссии, в ходе которой сторонники умеренного, основанного на более или менее нормальных экономических предпосылках курса, были задавлены сталинистами, в 1929 году власть приняла однозначное решение. Вместо развития партнерских отношений с крестьянством, избрав стратегию его ограбления и закабаления под лозунгами «сплошной коллективизации» и «уничтожения кулачества как класса».
И страна почти не заметила – еще один из страшнейших парадоксов сталинского времени – какая жуткая вивисекция была произведена на ее теле. О подлинном смысле, масштабах трагедии, ее ближайших и отдаленных последствиях долгое время практически никто не догадывался. Да и о самих событиях, помимо их крайне куцей официальной версии, мало кто знал (во всяком случае в городах). Лишь постепенно правда о судьбе этого «бесписьменного народа» (выражение А. Солженицына) начала просачиваться наружу. Даже число жертв коллективизации до самого конца существования СССР оставалось тайной. Да и существуют ли прямые данные? Кто мог быть заинтересован в подобного рода учете? И сегодня в дискуссиях о голодоморе фигурируют цифры с почти четырехкратным разбросом – от 3 до 11 миллионов!
С точки зрения нормальной политической экономии насильственная массовая коллективизация была полным абсурдом. Вряд ли в европейской истории XIX–XX веков, т. е. во времена, когда теории Адама Смита и его последователей стали неотъемлемой частью сознания образованных людей, можно найти аналогичный пример столь явного пренебрежения законами экономического развития при принятии политического решения.