Скворцов был прав. Человечность репродуцирования… ничего. Надо будет позвать его к себе». Она была немного пьяна, голубоватое лицо масочника, сидевшего как раз против нее, под лампой, временами казалось ей изображенным на невидимом прозрачном экране: протяни руку попадешь в стекло; изображение было чуточку искажено: рот сдвинут вбок; Тамара мысленно подкручивала ручку настройки, возвращая все на свои места, и усмехалась про себя: «Однако! Мне больше нельзя пить…»
«Какое у него оригинальное лицо, — думала Ксена. — Этот небрежно наляпанный рот, эта идиотская восторженность. Я только сейчас поняла: юродивый. Новый вариант! Если бы Глеб не предупредил, я бы могла не понять. Но такие бывают художниками. Надо обязательно посмотреть его маски…»
А Мишель Шерстобитов ворочался толстым задом на шатком табурете, выискивая положение, чтобы не видеть отблеска на очках Цезаря; из-за этого отблеска все время казалось, что масочник подмигивает, и это почему-то мешало…
На маленьком столике между ними стояла очередная, еще не допитая бутылка, остатки колбасы и миска с копченой рыбой, такой костлявой, что заставляла вспомнить евангельское чудо, потому что костей от нее уже набралось две миски. Но пил теперь один Андрей — как-то нечаянно, автоматически; ему было не по себе, и он не мог понять причины. Расставленные на полу вдоль стены холсты и картоны почему-то казались непривычными, как будто краски на них изменили оттенок и даже вроде бы шевелились, — словом, было ощущение непорядка и беспокойства; да еще неловкость от похвал этого милого человека. Андрей не мог ему не уступить, но сейчас все же досадовал, что его заставили при всех вытащить из шкафа коробки; он немного стыдился этой своей деятельности — хоть она и не была халтурой, отнюдь; но ею, как бы сказать, замутнялась чистота его подлинного служения. По высшему счету надо было бы пойти на бескомпромиссное нищенство — и сам он был к этому готов — видит бог, сам он даже этого жаждал; но он должен был помнить не об одном себе, но и о жене, и, главное, о маме… При воспоминании о матери Андрей насторожился, взглянул за дверь — и действительно, как бы в ответ его мысли дверь скрипнула, отворилась. Андрей метнулся туда.
— У тебя гости, — шепотом, но все же чересчур громким, сказала мама, — а чем ты их кормишь? Как тебе не стыдно? Я могла бы предложить такой вкусный суп.
— Мама, — умоляюще прошептал Андрей.
— И сам бы наконец поел. Я тебя не понимаю.
— Потом, потом, — попросил Андрей, осторожно, чтоб не обидеть, вытесняя ее из комнаты.
Он всегда боялся ее обидеть, в этом было все дело; да и как он ей мог объяснить свое детское, отчаянное, свое вечное стремление избежать ее супов и ее забот; он должен был жить как художник, истово, напряженно, цельно, безразлично к собственной внешности и к еде — он и был безразличен, и Ксена его во всем поддерживала; но какая тут могла быть истовость, если за стеной жила мать и он боялся ее обидеть? Она специально обменяла комнаты, чтобы быть рядом — как он мог возражать? Всю жизнь бедствовавшая, она теперь гордилась перед родственниками и соседями его высокими заработками, и он отдавал ей все, что получал за эти несчастные коробки, которые давались ему так легко, вызывая восторг заказчиков, и шли все на изделия экстра-класса, на экспорт, на выставки; он готов был зарабатывать для нее сколько угодно, лишь бы она ничего не возвращала ему. Но это значило бы опять обидеть ее — она была так обидчива, и Андрей силился хотя бы от посторонних скрывать свои вынужденные уступки, свое неисправимое благополучие, которого стыдился, как нечестности, и сейчас, при этом восторженном коллеге в мятом пиджачке — почему-то больше, чем всегда…
Обернувшись, он увидел, что гости уже встали со своих мест; видно, его рывок к двери был воспринят ими как сигнал уходить. Андрей неуверенно попытался их задержать, но язык у него заплетался, и Ксена сказала:
— Останься, ты пьян. Я провожу немного сама.
Он пожал вялую потную ладошку масочника, бормоча в ответ на его восторги невнятные извинения и приглашения заходить еще; за его спиной в комнату уже проскользнула мать с ведром и щеткой в руках. Она отодвинула стулья, выкинула в ведро объедки и рыбьи кости, брезгливо подняла за спинку белую мышь и положила ее в коробку из-под ботинок. Андрей угадывал эти движения, не глядя на нее; он стоял у двери и смотрел оттуда на свои картины.