Дымятся срубы, тундры без дорог, До Выга не добраться полицейским. Подпольники, хлысты и бегуны И в дальних плавнях заживо могилы, Отверженная, пресвятая рать Свободного и Божеского духа!
Конечно, в этой экзотической словесной среде оказываются только самые одиозные из сектонимов, самые радикальные из русских сект. В пространстве этого стихотворения они выступают как важнейшая часть отечественной истории и географии. Русские секты приравниваются здесь к Братствам Свободного духа, известным Кузмину по его занятиям европейским Возрождением. По-видимому, у Кузмина была по этому поводу своя теория, более нигде им не высказанная, но параллельная идеям Зелинского и Бахтина. Между тем и этот слои «русской памяти» затухает, уступая место новым реальностям.
И этот рой поблек,
И этот пропал,
Но еще далек
Девятый вал.
Как будет страшен, О, как велик, Средь голых пашен Новый родник!
Этот «Девятый вал» — русская революция. Всем сказанным Кузмин указывает на ее национальные корни. Великое и страшное явление, случившееся «Средь голых пашен», было подготовлено предыдущими еретическими «валами», наслоившимися в «русской памяти». Но поток воспоминания разворачивается обратно, в уютное прошлое, в перечень «библейского изобилия» старой России, проявлявшегося более всего в ее купеческом богатстве, от кожевенных домов до мучной биржи.
И заманчиво
Со всею прелестью
Прежнего счастья,
Казалось бы, невозвратного [...]
Преподнести
Страницы из «Всего Петербурга» Хотя бы за 1913 год.
И дальше следует самое интересное. За перечнем традиционных продуктов русского хозяйства («Сало, лес, веревки, ворвань») автор пародирует обычную поэтизацию русской природы.
До конца растерзав,
Кончить вдруг лирически
Обрывками русского быта и русской природы:
Яблочные сады, [...] отцовский дом,
Березовые рощи, да покосы кругом.
После того, что произошло с Россией, любование ее природой и бы- , том более невозможно. Народ-природа теряет свои мистические и эстетические значения. Темперамент поэта весь отдан культуре, даже если она столь проблематична, как современная ему русская. В отличие от личных интересов Кузмина в 1900-е годы, от его стихов и романов 1910-х годов и увлечений его окружения в 1920-х, в позднем творчестве Кузмина сектантские и старообрядческие мотивы практически не встречаются. Он писал поэтические реконструкции гностических идей, но не проецировал их ни в советскую современность, ни в «русскую память».
Пореволюционная Россия теряла свое значение как средоточие проекций. В поэме Форель разбивает лед, наполненной внеконфессиональ-ным мистицизмом и разнокультурной экзотикой, русская мистика отсутствует. Среди множества этнонимов (Исландия, чех, Карпаты, голландский, шотландский, американское, Египет...), в Форели нет ничего российского; единственное исключение, само по себе характерное — Нева в последнем стихотворении цикла1. Поэт, когда-то с любовью имитировавший старообрядчество, оказался живым памятником противоположной ему петербургской, петровской традиции.
ЧИТАТЕЛИ
БЛОК
Едва ли не самый любимый современниками из русских поэтов, Блок играл свою роль охотно и со знанием правил игры. Поэт-пророк использует литературную традицию для того, чтобы исполнять миссию по сути своей нелитературную. Быть поэтом-пророком — значит быть тайновидцем, причастным к высшим силам, знающим их секреты и способным к магическому влиянию, — и Блок искренне поддерживал такую веру в самом себе и в своих читателях. В жизни поэта-пророка литературная поза сливается с жизненным поведением, — в браке, в адюльтерах и в смерти Блок следовал идеалам собственной поэзии. В жизни поэта-пророка литературная работа смешивается с политической борьбой и с мистическим служением неведомому Богу. Блок умел совмещать эти три вида деятельности, как никто до него и мало кто после; и ему пришлось заплатить за это полную цену.
Подобно другим великим русским поэтам, Блок был продуктивным и своеобразным прозаиком. В применении к его творчеству, классические проблемы «поэзия и проза» и «проза поэта» играют особыми красками. Эскиз теории в этой области предложил когда-то Мережковский:
Поэзию первобытного мира, которую русские лирики выражали малодоступным, таинственным языком, — русские прозаики превратили в боевое знамя, в поучение для толпы, в благовестие1.
Превращение лирического признания в поучение для толпы, первобытного таинства — в боевое знамя Блок воспроизводил в самом себе. «Я писал на одну и ту же тему сначала стихи, потом пьесу, потом статью», — говорил Блок2. Он был искренен и потому ненавидел тех, кто снижал его значение, видя в его образах поэтические метафоры, в творчестве эстетическую игру, в словах только слова. Ахматова утверждала: «Блок писал не о своих масках, а о самом себе. Каким был, о таком и писал»3.