Читаем Эткинд, Александр - Хлыст. Секты. Литература и революция полностью

Блок зашел далеко, гораздо дальше Ибсена. В Катилине мистический утопизм Блока настолько же выходит за пределы социального романтизма Ибсена, насколько русская Революция выходила за пределы европейского Просвещения. Ибсен лишь показал, как трудно сеять ветер в этом мире, отягощенном политической властью и сексуальным влечением. Блок же указал путь, на котором революционные идеи современности, соединяясь с вековым опытом народа и его мечтой, предлагают радикальное — может быть, самое решительное из теоретически возможных — облегчение главной проблемы коммунизма.

У Блока, как и у Катулла, кастрационную тему не надо выявлять интерпретацией. В их текстах она живет не в том мире воображаемого, в которое поместил ее Фрейд, а в том физическом значении, которое имела у Аттиса и Селиванова. В создании нового мифа универсальный энтузиазм прихотливо соединялся с личным несчастьем, всеобщее желание переделать мир — с тайной мечтой переиграть жизнь с начала. «В то время шли обывательские толки о том, что детей будут отбирать у матерей для коммунистического воспитания»; гости Блока обсуждали эту перспективу как реальность, и матери волновались. Блок «долго не вмешивался в спор, а потом неожиданно сказал: "А может быть, было бы лучше, если б меня... вот так взяли в свое время1'»1; он мог вспомнить очень схожие дискуссии, происходившие J5 лет назад вокруг прожектов Панченко. Меньше всего Катилина — это сатира или анти-утопия; меньше всего Блок хотел высказываться в отрицательном смысле, что сделал задолго до него Пушкин, а вскоре после него Замятин: в том смысле, что новое общество может решить все проблемы, кроме одной — пола, семьи, любви и секса; а чтобы заставить людей жить в этом обществе счастливо, их остается только оскопить, Блок позитивен и буквален; его интересуют не метафоры — метаморфозы. Он был не один в этом интересе; но мало кто бывал столь же патетичен. Когда в конце 1920-х в романе Всеволода Иванова У типический большевик поведет свои типические речи о массовом перерождении человека, представитель народа поймет с готовностью: «Чего ж, выхолостят их или как?»2 В бесполом, но все же мужском мире — не то гомосексуальном, не то скопческом — придется жить многим героям Платонова3.

Большевизм, уверен Блок, не о политике, а о мистике. Он говорил Евгению Замятину: «Большевизма и революции — нет ни в Москве,




ни в Петербурге. Большевизм — настоящий, русский, набожный — где-то в глуши России, может быть, в деревне»1. Примерно это же Блок, вероятно, имел в виду, когда писал матери незадолго до победы большевиков: «русский большевизм [...] насыщен и перенасыщен чужим самому себе, и всякой вообще политике»2. Замятину Блок говорил в J 920: «Наше время — тот же самый 16-й век»3. Тогда же и буквально так же рассуждал в Голом годе (1920) герой Пильняка: «Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами — вошла в семнадцатый век [...] И это благо!» И примерно тогда же Ленин, листая в Кремле сектантские рукописи из коллекции Бонч-Бруевича, замечал: «Как это интересно! [...] Ведь это семнадцатый век Европы и Англии в девятнадцатом столегии России»4. Ту же мысль — «17 век в 19 столетии»5 — Ленин повторял, похоже, не раз.

Это только кажется, что Блок искал там, куда его современники, не говоря о потомках, более не заглядывали. Ходасевич в парижской статье 1928 года доказывал: Блок был гораздо ближе к левым эсерам, чем к большевикам; это большевики примкнули к Блоку, а не наоборот6. При своей очевидной правоте в отношении Блока критик вряд ли догадывался о том, насколько близок бывал Кремль к архаизирующим интересам поэта. Блок был вполне чужд не только административных забот Ленина и Бонч-Бруевича, но и рациональной культуры марксизма, к которой они были причастны наравне с Сергеем Булгаковым или Замятиным; и потому в отличие от всех них Блок не считал нужным разъяснять, по каким причинам некий социальный проект возможен или, наоборот, невозможен. В мире Двенадцати и Катилины утопия имеет место. Поэтому Блок намекает на столь многое, не говоря ничего; и поэтому его обещания были столь популярны и так быстро оказались забыты. «Невозможное возможно», — верил он, отменяя этим всякий рациональный дискурс и всякие лоли-тэкономические сомнения. В этом смысле, ему было легче.


БЕЛЫЙ

По количеству и качеству посвященных ему исследований Андрей Белый, вероятно, превосходит других русских писателей столетия. В хорошей библиотеке посвященные ему монографии занимают не одну полку. Его идеи, прихотливо менявшиеся под влиянием разных интеллектуальных традиций, стимулировали применение почти столь же разных исследовательских методологий. Конечно, под пером исследователей появляются непохожие портреты, и все они имеют право на существование: Белый-поэт, Белый-филолог, Белый-невротик, Белый-антропософ... В настоящей работе Белый изучается прежде всего как автор своих первых и наиболее читаемых романов.

ДАРЬЯЛЬСКИЙ

Перейти на страницу:

Похожие книги