там, в озере, Гутолево; [...] обращенный, легко в глубине танцующий теперь дом [...] опрокинутый странно купол, и странно там пляшет проницающий глубину светлый шпиц, а на шпице — лапами вверх опрокинулась птица; как все теперь вверх опрокинулось для него! Ион смотрит на птицу; теперь лапами она оторвалась, и вся как есть она для него в глубину уходит (174).
Перед встречей с Матреной, влюбленный Петр одевается петухом:
вдруг захотелось еловую сорвать ветвь, завязать концы, да надеть на себя вместо шапки; так и сделал; и, увенчанный этим зеленым колючим венцом, с вставшим лапчатым рогом над лбом, с протянувшимся вдоль
спины зеленым пером, он имел дикий, гордый и себе самому чуждый вид; так и полез в дупло (212).
Сидение в дупле, конечно, тоже делает Петра птицей, и встречает он любимую точно как петух: «прыг из дупла перед ней на дорогу». Так 11етр и ходит «вокруг нашего села, выделяясь оттопыренной ветвью на себя воздетого елового венка и [..,] алого цвета рубахой»: петушьи цвета, петуший гребень, петушье имя. При следующем свидании в том же тупле сюжет повторяется: тень опричника, стон расстриги и любовный диалог внутри дупла, который перебивается «горластым петухом» (319). Свое будущее любовники обсуждают в птичьих терминах: ждет ли их белый голубок (версия Матрены) или черный ворон (версия Петра).
Перекличка с Золотым петушком становится особенно насыщенной в главе «Сладостный огонь», название и тема которой продолжает пушкинскую метафорику огня как субстрата любви, мысли и веры1. Магические действия Кудеярова описываются как манипуляции с огнем и светом, и метафорика петуха свободно перемещается между мужскими персонажами, Дарьяльским и Кудеяровым: на скатерти у последнего «кайма из красных петухов» (59); стулья Кудеяров любит делать, «чтобы на спинке петушок, али голубок» (230); и наконец, .магические слова голубя принимают форму петуха.
Выпорхнет слово, плюхнется о пол, световым петушком обернется, крыльями забьет: «кикерикии» — и снопами кровавых искр выпорхнет из окна [...] Хлынул изо рта света поток и — порх: красным петухом побежало оно по дороге вдогонку Дарьяльскому [...) Что за странность: большой красный петух под луной перебежал ему дорогу (314).
Петух осуществляет волю сектанта как его магический инструмент. Точно такой же ролью наделен петушок в пушкинской сказке. Крик своего петуха Белый транскрибирует тоже примерно так, как это сделано в Золотом петушке: у Пушкина «Кири-ку-ку», у Белого «кикерикии» и «кокире». Для Белого, с его интересом к фонемам и глоссолалии, были осмысленны и эти сходства, и различия (ср. еще фамилию сектанта, печатающего прокламации: Какуринский).
Сочетая противонаправленные влияния, в найденном для СГ приеме однородной метафоризации Белый опирался на Гоголя, чтобы тут же преодолеть его традицию. Сходный прием играл формативную роль в Мертвых душах, где герои часто, хотя и непоследовательно, соотносятся с животными2: «целое животноводство», отмечал Белый3. Зоологический код, который доминировал у Гоголя. Белый в СГза-мещает орнитологическим кодом, воспринятым у Пушкина.
1 Эту символику увлеченно исследовал Гершензон. Его сравнительное исследование Пушкина и Гераклита, в фокусе которого был символизм огня, вышло позже (М. Гершензон. Гольфстрем. Москва: Шиповник, 1922; впрочем, примерно те же идеи были и в Мудрости Пушкина).
2 Ноздрев — с собаками, Плюшкин с мышью, Чичиков с боровом, Собакевич с медведем и т.д. Метод Гоголя даже сравнивают с «акималистикойа: Ю. Манн. Поэтика Гоголя. Москва: Художественная литература, 1988, 295—301.
3 Белый. Мастерство Гоголя, 273.
На Белом птичья тема в русской литературе не остановилась. Особенно много птиц у Пастернака, но в явной форме традицию Золотого петушка и Серебряного голубя продолжал Стальной соловей, поэтический сборник Николая Асеева 1922 года. «Со сталелитейного стали лететь крики, кровью окрашенные»: автор пересаживает своего птичьего героя в новую экологическую нишу, оставляя за ним прежние повадки. «Он стал соловьем стальным! А чучела — ставьте на полку»1. Порода птицы, ставшей титульным героем, не так важна, как металл, в который ее переплавляет время: Золотой век Пушкина, Серебряный век символистов, Стальной век пролетарской поэзии. Последовательность названий выстраивается в линейную картину исторического мифа. Груз прошлого для Асеева — «золотуха веков». А враги все те же — неблагодарные читатели, и метафора для них традиционная, идущая от Золотого века через Серебряный: «Скопцы, скопцы! Куда вам песни слушать!» — восклицал Асеев2, переписывая пушкинское: «Мы сердцем хладные скопцы».
СУХОРУКОВ