А живые, оставшиеся, кажутся Кате мертвее и желче и растленнее лежащих в земле (...] Летят над городом белые ночи и черные дни, но времени больше нет, потому что время — это любовь и движение, а в Петербурге поселился страх, и стало в нем будто две смерти — Смерть и Государь.
Так в николаевсклй Петербург проецируются и Апокалипсис («времени больше нет»), и современность. Теперь, конечно, Радлова не назвала бы 1820-е годы «блестяще и победно успокоенными», как сделала это она в 1920. Ее сведения о николаевской эпохе вряд ли сильно изменились; но понимание истории перевернулось за это десятилетие, прожитое в сталинской России. Радлова наверно вспоминала все это в последовавшие потом десятилетия, проведенные ею в лагерях нацистских и коммунистических.
В 1823 году необыкновенная женщина пыталась лечить мужчин от их любви. Документы о ней были опубликованы в 1892. Другая женщина перечитала их и переписала по-своему в 1931. Еще много десятилетий ее версия любви, крови и истории оставалась невостребованной. В Крылатом госте есть послание, адресованное читателям-потомкам:
И вот на смену нам, разорванным и пьяным От горького вина разлук и мятежей, Придете твердо вы, чужие нашим ранам, С непонимающей улыбкою своей.
Лишь преемственность дает смысл истории и поэзии. Радлова мыслила ее как повторяющиеся воплощения все той же идеи в новых женских образах. В монолог героини Богородицына корабля вложено пророчество о судьбе русской земли: беды грозят ей до тех пор, пока блуждающее сердце Акулины Ивановны «не [...] влетит как в окно в открытую грудь», то есть не найдет себе новую владелицу. Кажется, следующим воплощением той Богородицы-Императрицы могла казаться Татаринова, а последним — сама Радлова. Оставим, однако,
души и сердца их обладателям. Существует реальность, в которой смерть уступчива и обратима, воскрешения повторяются, а воскресшие сохраняют память о своих прежних воплощениях: реальность текстов.
ЦВЕТАЕВА'
Карусель! - Волшебство! Карусель! - Блаженство! Первое небо из тех семи! Перегруженное звездами, заряженное звонами, первое простонародное детское небо земли!
Семь вершков от земли только — но уж нога не стоит! Уж возврата нет! Вот это чувство безвозвратности, обреченности на полет, вступления в круг —
Планетарность карусели! Сферическая музыка ее гудящего столба! Не земля вокруг своей оси, а небо - вокруг своей! Источник звука скрыт! Сев — ничего не видишь. В карусель попадаешь как в смерч. Геральдические львы и апокалипсические кони, не призраки ли вы зверей, коими Вакх наводнил свой корабль?
Хлыстовское радение - круговая порука планет - Мемнонова колонна на беззакатном восходе... Карусель!2
Карусель, знакомая каждому читателю, и радение, скорее всего ему незнакомое, оказываются синонимами в этом раннем прозаическом опыте Цветаевой. «Земные приметы», они обозначают нечто иное, обычными способами не представимое. Детская карусель и хлыстовское радение с их зримыми, слышимыми и вестибулярными эффектами являются означающими другой реальности, небесной в пространстве, апокалиптической во времени. Стоит вступить в этот круг, и «Уж возврата нет!». Другая реипьность дальше от этого мира, чем это может себе представить привязанное к словам воображение; и ее бесполезно описывать словами. Поэты способны отослать к ней самой музыкой стиха; возможности прозаиков в этой области ограниченны, что лучше всего понимают пишущие прозу поэты.