Когда мы, дети, их за этим делом заставали, они, особенно Христос, все-таки как-то сторонились, хоронились, уединялись за другую яблоню [...] Не говорили они в такие минуты друг с другом ничего, да и нам бы в голову не пришло голосом подтвердить свое присутствие.
Иными словами, роль Богатзыполняют здесь девочки Цветаевы; но в отличие от своего предшественника, девочки справляются со своей ролью тактично. «Мы как-то молчаливо условились, что они — не делают, а мы — не видим, что кого-то, либо их, либо нас, а может быть и тех и других — нет, что это все — так себе» (147). «Мы» означает двух сестер Цветаевых. Это они прощают воровство яблок, обращая вспять главное событие библейской истории. В этой фантазии, детской или взрослой, милосердие создателя начинается с акта соединения Адама с Христом. Последний пришел в мир, чтобы искупить грех первого. Если же Христос и есть Адам, грех был искуплен в момент совершения. Марина и есть демиург своего рая. «Мысленная дочь» хлыстовок, Цветаева оказывается их отцом-создателем, отсутствующим Кириллом. Так и должно быть: главный и потерянный персонаж текста оказывается его автором.
Сочувствие «бродячей паре» выражается в избегании зрительного Контакта с ней. «Они — не делают, а мы — не видим [...] Так звери, так дети (и не только дети и звери, прошу верить!) не выносят, когда на них смотрят» (147). Возможно, Цветаева продолжает игру с Тютчевым: в стихотворении «Эти бедные селенья» возвышенный Христос, исходивший родную землю, встречается со сфокусированным, но невидящим взглядом иностранца; в Хлыстовках такой же, только иронически сниженный Христос, хлыст и пьяница, встречается со взглядом автора, который отводит глаза, но все понимает.
Очень содержательно на все это реагирует Цветаев-отец: «Христа видели!» — сообщают ему дочери. «Ну и Христос с ним» — отвечает отец[179]
. Девочки, говоря об известном им человеке по имени 'Христос', пользуются этим именем как простым именем собственным, которое в таком употреблении ничем не отличается от других имен. В ответе отца 'Христос' — пустая абстракция, стертая идиома, знак без значения; в том же смысле можно сказать 'Ну и черт с ним'. Первое употребление имени Христа специфично для хлыстов, которые называли этим именем своих лидеров; второе ничуть не специфично, но с православной точки зрения оба являются святотатством. Игра Цветае-вой направлена на имяславское понимание Имени, которое раскладывается на полярные составляющие и, таким образом, подвергается деконструкции. Имяславское стихотворение Мандельштама «И поныне на Афоне» Цветаева знала еще в рукописи[180]
. В посвященном ей стихотворении Мандельштама «Не веря воскресенья чуду» есть эта же тема: «Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок»[181]. Имяславские мотивы очевидны в цветаевских стихах 1916 года, когда она была близка с Мандельштамом: «Нежные святцы моих имен»; «Имя твое — поцелуй в снег»; «Мне — славить Имя твое»[182]. В Пленном духе Цветаева рассказывает о свойственном ее поколению «мистическом страхе, назвав, убить любовь [...] Оттого нас так мало и любили». Это напоминает о последних строчках Мандельштама из стихотворения об афонской ереси: «Безымянную мы губим Вместе с именем любовь». В обоих случаях, субъект боится назвать любовь, чтобы не убить ее, и в итоге ее губит. Белый, как мы знаем из Пленного духа (107), потерял жену потому, что назвал ее женой; по крайней мере он, символист, так об этом рассказывал.В юности Цветаевой история Адама и Евы, помимо своего вечного значения, имела еще одно, принадлежащее бренному миру литературной политики: акмеисты называли себя адамистами[183]
. В своем конфликте со старым поэтическим поколением, новые люди воспроизводили апостольское противопоставление Адама и Христа: символисты подражали Христу, акмеисты идентифицировались с Адамом. Спор был связан с глубокими различиями в понимании имени. Адам, давший всем вещам мира их условные имена, был первым семиоти-ком. Имя Христа, наоборот, воплощало безусловность и незаменимость Имени. Цветаева занимала здесь, по-видимому, амбивалентную позицию. По возрасту и многим чертам стиля принадлежа к поколению Мандельштама и Гумилева, в Пленном духе она отождествляет себя с символистами. Акмеистический отказ от «леса символов» ради плоти, языка, истории для нее — грехопадение. Ей нужнее иной, противоположный ход — «из всякой плоти в простор» (146). Под ее пером, изгнанники из рая превращаются в «бродячую пару», много грешившую, быстро старевшую и скрывающуюся от глаз. Они все воруют яблоки, но поют «про какие-то сады зеленые»: эмигоантскую песнь о потерянном рае.ЗА ГЛАЗА
Еще одна группа оппозиций в этом тексте -потой и более тонкими признаками: 'видеть -
- между зрением и сле-быть видимым'. «Мы-