величайший из домашних вопросов России [...] В Совете министров обсуждение каждого вопроса, как мне передавали, начинается вопросом: а что скажут старообрядцы [...] Люди, которые владеют капиталами и наживают капиталы, двигатели промышленности и коммерции, финансовые гиганты — все это члены народной церкви2.
Наиболее красноречиво описаны Диксоном скопцы.
Они появляются в магазинах и на улицах как привидения [...] Они не играют и не ссорятся, не лгут и не воруют. Секта секретна [...] Ее члены кажутся такими же, как все люди, и не обнаруживают себя в течение [...] всей жизни; многие из них занимают высокие посты в этом мире; их принципы остаются неизвестны тем, кто считает их своими друзьями [...] Известно, что они богаты; говорят, что они щедры [...] Все банкиры и ювелиры, сделавшие большие деньги, подозреваются в том, что они — Голуби[9]
.Итак, британскому читателю предлагалось верить, что богатые русские принадлежат к секретной секте. Русские банкиры, особенно те из них, кто успешны и щедры, — кастраты; но об этом не знают даже их друзья. Эти идеи включали Россию в чудесный восточный мир, в котором и благодаря которому возможно все, и в первую очередь — удовлетворение автора и привлечение читателя[10]
.В своей попытке найти культурную основу для формирующегося русского национализма, местные авторы приписывали своему народу не менее экзотические черты. В Дневнике писателя за 1873 Достоевский писал знаменитое:
Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания. [...] Страданием своим русский народ как бы наслаждается [...] Немцы — народ по преимуществу самодовольный и гордый собою. [...] Пьяный немец несомненно счастливый человек и никогда не плачет. [...] Русский пьяница любит пить с горя и плакать. [...] Что в микроскопическом примере, то и в крупном. [...] Повторяю: можно очень много знать бессознательно[11]
.Главным примером было стихотворение Некрасова Влас: герой очень грешит, но раскаивается, перерождается и становится святым
странником. Почти полвека спустя примерно то же, только с еще меньшей иронией, утверждал Блок: «Грешить бысстыдно, беспробудно [...] Три раза преклониться долу [...] Да, и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне»1.
Если другие народы стремятся к максимизации счастья, то русский народ стремится к максимизации страдания. Таким радикальным способом можно отменить или, точнее, объявить неприменимыми к своему народу все принципы западной политэкономии и юриспруденции. Если народ «бессознательно» — здесь это цитата из Достоевского — любит страдать, ему незачем уменьшать количество страданий; ведь тогда жизнь станет такой же, как у самодовольных немцев. Толстой отозвался на это насмешливой фразой Холстомера: «мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом»3.
Так психологическому субъекту, будь то народ или лошадь, придается особый орган, трансформирующий страдание в наслаждение. Так утверждается особое значение 'психологии', а соответственно и значение ее знатоков. Лидия Гинзбург, умевшая ощущать историческую необычность психологической прозы как культурного явления, объясняла: психология начинается не с внимания к душевной жизни, а с ощущения ее парадоксальности.
В самом деле, у Карамзина хотя бы [...] переживание шло во прямой линии, то есть когда герой собирался жениться на любимой девушке, он радовался, когда умирали его близкие, он плакал и т. д. Когда же все стало происходить наоборот, тогда и началась психология'.
Когда все происходит наоборот, это называется перверсией. В ее полярных крайностях воплощается непобедимая иррациональность отдельной человеческой души. Именно здесь находит свое прибежище психология, этот заповедник в распаханном мире модерна. Ясность этого мира — прямое следствие Просвещения и порожденных им метафор — заканчивается на границах психологического заповедника. Внутри его, в запущенном пространстве между перверсиями, царит мерцающая полутьма. Поэтому националистические идеи русских литераторов имели успех у западных наблюдателей, связывавших с ними свои не менее парадоксальные эпистемологические интересы. Фрейд в своем эссе о Достоевском писал: «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели [...] напоминает варваров [...] эта сделка с совестью — характерная русская черта»4. Он с легкостью обобщал с героев писателя на всех его соотечественников:
даже те русские, которые не являются невротиками, весьма заметно амбивалентны, как герои многих романов Достоевского [...) Амбивалентность чувств есть наследие душевной жизни первобытного человека, сохранившееся у русских лучше и в более доступном сознанию виде, чем у других народов'.