– Девочка, тебя как зовут? Оля? Оленька, это ты так замечательно играла на пианино, когда мы только зашли? Это не пианино, а фортепиано? Ну хорошо, пусть будет фортепьяно. Можно тебя попросить пока не играть на твоем замечательном фортепьяно? Сколько не играть? Пока в отдельную квартиру не переедете. Шучу, шучу. Хотя бы пока мы не ушли. Договорились?
– Так, парни, теперь с вами. Чья винтовка? Стоп, стоп, стоп! Отставить крики! Давайте так. С этой минуты вы оба разведчики. Для разведчиков главное что? Правильно – скрытность и тишина, чтоб ни один враг не засёк. Поэтому слушай приказ, разведчики: занять скрытную позицию у дверей. Пока мы работаем, никого не впускать, никого не выпускать. В бой с нарушителями не вступать, «языков» не брать, себя не обнаруживать. Всё ясно? Выполнять! Винтовка? Винтовка пока у меня побудет, потом отдам… Самому тихому.
– А Вас, простите, как зовут? Мария? Машенька, можно Вас попросить организовать нам на стол чайку. Нет, нет, печенье, сушки, конфеты – это у нас всё своё. С Вас только чай и посуду под это всё. Электрический самовар, говорите, есть? Отлично! Самовар – это очень хорошо. Самовар любую картинку украсит.
– Сергей, ты микрофоны проверил? Как звук у нас?
От всей этой телевизионной суеты голова у Екатерины Дмитриевны пошла кругом. Ей вдруг стало тесно, неловко и неуютно в собственной комнате. Ее поминутно просили то немного отодвинуться в сторону, то присесть в кресло, то встать с него. Само кресло тоже путешествовало по комнате, повинуясь воле оператора, пытавшегося выбрать оптимальный по композиции и свету план.
– Простите, Екатерина Дмитриевна, – видя потерянное состояние хозяйки, оправдывался Павел, – такова уж телевизионная специфика. Вы потерпите нас, пожалуйста, немного. Сейчас ребята свет и камеры выставят, и мы начнем.
Екатерина Дмитриевна лишь молча кивала, не переставая внутренне удивляться, как согласилась на всё это. Думала, просто побеседуют за чашкой чая, а тут такое…
– Паша, мы готовы, можно начинать.
Начинать. Больше всего Павел не любил именно начинать. Неохотно делились воспоминаниями блокадники. Даже наедине с близкими они оставались закрытыми, не желая воскрешать в своей памяти те ужасные дни. А перед камерой, под ярким светом софитов, среди незнакомых людей… Да, тяжелее всего начинать. Поэтому Павел давно условился с оператором, что тот запускает мотор тихо, без всяких команд, сразу, как завяжется беседа, словно съёмка ещё не началась. За расход пленки, конечно, по голове не погладят, но…
Сегодня было тоже непросто. Уже почти остыл налитый в сервизные чашки чай, а разговор всё не клеился.
– Да что рассказывать… Голодали сильно. Холодно было. Многие умерли.
– Конечно, Екатерина Дмитриевна, мы знаем, как тяжело пришлось ленинградцам. Особенно в первую зиму. А вот лично как Вы её переживали? Что лично Вам запомнилось?
– Я? Я тоже голодала, – скупо роняла Екатерина Дмитриевна.
Как рассказать этому совсем ещё молодому человеку, который и родился-то, наверное, уже после войны, что значит голод? Как рассказать тому, кто не пережил? Не поймет. Ни он, ни другие, кто будет смотреть.
– Паша, извини, – тихонько прошептал оператор, – там за вами пятно какое-то на полу, я сразу не заметил. Некрасиво в кадре. Будем план менять?
– Пятно? – обернулся Павел.
– Это от буржуйки, – не поворачиваясь, тихо сказала Екатерина Дмитриевна. – Буржуйка там стояла. Мать где-то раздобыла… Пока жива ещё была… Как отопление нам отключили, свет отключили тоже, холодно стало дома. Это ноябрь уже был. Или декабрь? Все топились, кто как мог. Буржуйки в каждом доме стояли.
Павел незаметно покачал головой оператору: «Не надо ничего менять. Снимай».
– От неё на полу лак испортился. Волдырями пошёл, как кожа от ожога. Потом уже мы какую-то жестянку нашли, подложили снизу. Но шрам на полу остался. Я не убираю. Думаю, пусть будет. Не знаю, зачем. Вспоминать не хочу, но и забыть окончательно тоже боюсь… Боюсь, что тогда могу и маму забыть, и отца, и всех, кого знала, и кто там остался…
Там. Всё, что было, хоть и было в этом самом городе, в этой самой квартире, но было не здесь, было там, в другом мире, в другом времени, в другом измерении, невозможном для нормального мира. Тот мир был ненормальным, тот мир был вырвавшимся из ночной тьмы кошмаром. Он закончился. Он навсегда остался «там». А еще в памяти. И в пятне ожога от буржуйки на полу.