Дина затолкала под шапку вывалившуюся косу, махнула Борьке перчаткой. Пробежав несколько шагов, она оглянулась. Борька шел медленно, очень медленно, спина его ссутулилась, руки утонули в карманах…
Ларисы дома не оказалось. Дину встретил ее отец. Он был под хмельком и оттого чрезмерно весел. Веселье источал его шишковатый лоб, отполированная лысина, парадный костюм, который давно бы следовало перешить: животу в нем было тесновато.
— Подожди. Лялька скоро. Намерзлась? Грейся, грейся.
Дина прошла в Лялькину комнату. Здесь ей все нравилось. Потому, наверное, и нравилось, что у Дины ничего такого не имелось. До отъезда родителей все они — бабушка, отец, мать, она и Борька — жили в одной комнате (кухня, вмещавшая печь да шкафчик, не считалась). Ни письменного стола с бюстом Пушкина, ни резного трюмо, ни ковровых дорожек: три кровати, диван, стол, выполнявший функции и обеденного и письменного, множество лилий и китайских роз на подоконниках, огромный, потемневший от времени платяной шкаф, этажерка с книгами — вот и вся нехитрая обстановка квартиры Долговых.
«Что Лялькин отец не на работе?» — подумала Дина, услышав, как тот грохочет в другой комнате.
— Ты идеалист, дорогой! Был им и остался. Люди с годами умнеют. Когда заводом руководит подлец…
Собеседник Лялькиного отца, которого Дина не успела рассмотреть, проходя через столовую, недовольно ответил:
— Не круто ли?
— Подлец. Матерый, — с веселым злорадством напирал Лялькин отец. — Ты бы поработал с ним, как я. Нет Виктора Шерстобитова — нашего школьного дружка. Заводом руководит Бирон. Да-да. Бирон. Аракчеев. Столыпин. Он любого раздавит, кто инако мыслит.
— Выпил ты лишнее, Ваня. Хватит.
— А-а! В кусты — подальше? Завтра встретишься с ним, целоваться полезешь. Пойми, дубина! Зажатая в тисках личность не способна на взлет. А Витька каждого гнет к земле. С ним не работать — дышать трудно. Из-за чего мы в субботу схватились, знаешь? Я сказал, что не думать о войне, отмахиваться от нее могут только слабодушные. Война неизбежна. А он…
Дина нахмурилась.
И доставляет же людям удовольствие каркать, подобно воронам перед непогодой. Она не выносила разговоров о войне, о смерти. Когда бабушка недавно сказала: «Все умрем. Все там (то есть, на кладбище) лежать будем», Дина взвилась, как перехваченный рукой желтобрюх. «Не смей так говорить, не смей!» — крикнула она бабушке. Та подняла голову от машины, долго смотрела на Дину поверх очков.
— Смерть, внучка, — сказала она, — к каждому приходит по-разному, но к каждому приходит. Ты живи, чтоб помирать не стыдно было, чтоб память по себе добрую оставить, а страшиться смерти не надо. Страшатся ее одни трусы да прохвосты.
Дина не считала себя ни трусливой, ни подлой, но стоило ей подумать о смерти, как все сразу смещалось, делалось запутанным, нереальным.
Как так: жить, жить — и исчезнуть? Кто-то другой будет ходить по земле, дышать, говорить, думать? И что такое «добрая память»? Пушкин ее оставил, но легче ему от того? Его нет. Он стал землей. Если человек рождается, чтобы исчезнуть, он не должен рождаться.
Спор в столовой разгорался.
— Ты буриданов осел, Модест. Извини меня, но ты буриданов осел. Уперся четырьмя копытами — ни вперед, ни назад. Зазубрил азбучные истины…
— Эти хоромы — азбучная истина? Твои родители жили в такой квартире? Могли о ней помыслить? Твой отец ходил в шевиотах? Обозлился на Шерстобитова, всех вокруг мараешь? Знай я, Иван, в кого ты превратился…
— Не приехал бы? Перышко на дорогу. А ты спросил, почему я такой? Меня заставляют жить по указке, без собственного мнения. Но я не машина. Не машина, черт возьми. Я не могу плыть в кильватере…
— Орать не обязательно.
— Пусть! Пусть слушают. — Дине показалось, что Лялькин отец всхлипнул. — Модест! Обругай меня последним словом, но убеди. Убеди, что разумно живут Шерстобитовы, а я — труха от спиленного дерева. Голова пухнет. Ненавижу, презираю Витьку. Рано или, поздно он это увидит. И тогда он сомнет меня, уничтожит.
— Иван, опомнись. Ты на Юденича шел без страха. Выезжал в самые глухие углы страны, добывая народу хлеб. А перед Шерстобитовым… Да что с тобой сделалось? Ты ослеп? Оглох? Белокровием страдаешь?
— Пошел к черту.
— Опустился. Брюшко отрастил. В мыслях бедлам.
Дина выглянула. Лялькин отец сидел к ней лицом, зажав в кулак скатерть. От его веселости не осталось и следа. Под глазами вздулись мешки, лоб и нос покраснели. Гость сидел вполоборота. Он казался совсем молодым и, не будь у него седых висков, сошел бы за двадцатипятилетнего.
— Заждалась?
В комнату вбежала Лялька. Густой румянец заливал ее щеки, в узких черных глазах, прозванных Шуркой Бурцевым «Осторожно: смертельно!», полыхал огонь.
— Чего нахохлилась? — Лялька повалилась на кровать, прямо на пикейное покрывало, сунула иззябшие руки под подушку. — Ну и мороз! Знаешь, как мы озаглавим передовую?
Дине расхотелось писать передовую. Расхотелось говорить с кем-либо, даже с Лялькой. От произнесенных в другой комнате слов сделалось душно, необходимо было сей-час же, немедленно, уйти на свежий воздух.
— Пойду, Лариса.
Лялька вскочила: