Ходить вокруг да около отец не стал. Он разом рассказал обо всем, что произошло в нашей деревне, о сгоревшем дотла урожае, о визите каида… Дядя слушал его внимательно, не перебивая. Я видел, что его руки то хватались за прилавок, то сжимались в кулаки. Когда отец закончил, он сбил феску на затылок и вытер платком лицо. Дядя был удручен, но держался, как мог.
– Вместо того чтобы закладывать землю, Иса, мог бы взять денег взаймы у меня. Ты прекрасно знаешь, что скрывается за подобной отсрочкой. Многие наши заглотили крючок, и не мне тебе говорить, чем это для них закончилось. И как ты после этого позволил так себя одурачить?
В словах дяди не было упрека, одно лишь горькое разочарование.
– Что сделано, то сделано, – ответил отец за неимением аргументов, – так решил Бог.
– Нет, это не он приказал сжечь твои поля… Бог не имеет ничего общего с человеческой злобой. Как и дьявол.
Отец поднял руку, давая понять, что больше не желает об этом говорить.
– Я хочу обосноваться здесь, в городе, – сказал он, – жена с дочерью ждут меня на углу улицы.
– Пойдемте сначала ко мне. Отдохнете несколько дней, а я тем временем подумаю, что для вас можно сделать…
– Нет, – отрезал отец, – если человеку предстоит трудный путь, мешкать нельзя. Мне нужна крыша над головой, причем сегодня же.
Настаивать дядя не стал. Он слишком хорошо знал, какой несговорчивый у него младший брат, и даже не надеялся его вразумить. Мы отправились на другой конец Орана… Ничто так не шокирует, как резкая смена декораций в городе. Нам достаточно было пройти один-единственный квартал, чтобы попасть изо дня в ночь и перейти от жизни к смерти. Даже сегодня я против воли каждый раз содрогаюсь, воскрешая в памяти это страшное испытание.
Предместье, где мы остановились, разом разрушило чары, околдовавшие меня несколько часов назад. Мы по-прежнему оставались в Оране, но теперь его декор предстал перед нами с изнанки. Прекрасные дома и утопающие в цветах проспекты сменились нескончаемым хаосом, ощетинившимся грязными лачугами, тошнотворными притонами, шатрами кочевников, продуваемыми всеми ветрами и известными как «хаймы», и загонами для скота.
– Вот и Женан-Жато, – сказал дядя, – сегодня базарный день. – Он немного помолчал и, чтобы нас успокоить, добавил: – Обычно здесь тише.
Женан-Жато – дикое нагромождение кустарника и трущоб, кишащее скрипучими повозками, попрошайками, зазывалами, погонщиками, воюющими со своими ослами, шарлатанами и детворой в жалких обносках; знойные дебри цвета охры, задыхающиеся от пыли и смрада, злокачественной опухолью прилепившиеся к городской крепостной стене. Нищета в этом анклаве, которому и названия-то не сыщешь, царила запредельная. Что же до людей, каждый из которых представлял собой ходячее бедствие, то они буквально растворялись в собственной тени. Они казались грешниками, без уведомления и суда изгнанными из ада, заочно приговоренными прозябать на этой каторге. Сами по себе они были живым воплощением напрасных стараний земли.
Дядя познакомил нас с маленьким, тщедушным человечком с бегающими глазками и короткой шеей, комиссионером по имени Блисс, который был чем-то вроде стервятника, подстерегающего нужду, из которой можно извлечь барыш. В те времена хищников сродни ему было не счесть; из-за волн бежавших от дизентерии переселенцев, накрывавших собой города, они были неизбежны, как сама судьба. Тот, с которым столкнулись мы, не выбивался из этого ряда. Он знал о постигшем нас несчастье и понимал, что мы полностью в его власти. Помню, он носил бороденку, как у маленького чертика, непомерно удлинявшую его подбородок, и ветхую феску, прикрывавшую лысый бугристый череп. Я невзлюбил его сразу, из-за гадючьей улыбки и рук, которые он потирал с таким видом, будто собирался сожрать нас живьем.
Блисс кивнул отцу в знак приветствия и выслушал дядю, объяснившего, в каком положении мы оказались.
– Кажется, у меня есть кое-что для вашего брата, доктор, – сказал комиссионер, похоже хорошо знавший дядю, – если вам только на время, то ничего лучше вы не найдете. Не дворец, но место тихое, да и соседи приличные.
Он привел нас в патио, больше похожее на конюшню и притаившееся в самом конце узкого зловонного переулка. Затем попросил подождать на улице, встал на пороге и громко прочистил горло, чтобы разогнать женщин, – обычно так делали мужчины, возвращающиеся домой. Освободив таким образом путь, он знаком велел нам следовать за ним.
По обе стороны внутреннего дворика ютились комнатенки, набитые вышвырнутыми на обочину жизни семьями, которые пытались спастись от свирепствовавших в деревнях голода и тифа.
– Здесь, – сказал комиссионер, приподнимая занавес над дверью, ведущей в свободную комнату.
Жилище это, без окон, меблировки и каких бы то ни было украшений, было не больше могилы и такое же скорбное. В нем воняло кошачьей мочой, околевшей домашней птицей и блевотиной. Стены, почерневшие и сочившиеся влагой, держались и не падали только чудом; пол устилал толстый слой помета и крысиного дерьма.