Когда дед умер, бабушка пустила квартирантов, двоих тихих печальных старушек, которые заняли лучшую, самую большую комнату, в которой жили и мастерили бумажные цветы. Наворачивали из рифлёной, цветной бумаги на медную проволочку лепестки, потом всё сооружение макали в расплавленный воск или стеарин и раскладывали по комнате для просушки. Запах стоял божественный в прямом и переносном смысле. Думаю, что потом из этих цветочков мастерили венки для похорон…
По вечерам пили чай, под тряпичным абажуром из самовара, разливая его по в блюдечкам.
Божественных разговоров бабушка со мной не вела. Молилась само, тихонько, не пытаясь меня приобщить. Думаю, что было это ей строго запрещено моими родителями атеистами… Не уверен, правда, что были они твердокаменными атеистами, но, поскольку, состояли в коммунистической партии, иметь мать богомолку было небезопасно…
Один разговор, однако, помню. Мы с бабушкой готовились варить варенье из вишен. Сидели рядом и выковыривали булавками косточки из спелых, сочных ягод.
Начало разговора не запомнилось, помню с полуслова, с полуфразы. Я спросил: «Так, что же и суворовцы, может, в Бога верят?..»
Суворовцы, как понимаете, был непререкаемый авторитет…
Бабушка ответила: «Хто ж іх ведае… Можа і вераць, пра сябе…»
Тайной осталось для меня – крестила ли меня бабушка. Подозреваю, что непременно… Но скорее всего тайно, вечером, снесла в церковь… На всякий случай, уже взрослым, крестился ещё раз – священник сказал – если уверенности нет, не грешно перекреститься…
Когда умерла и бабушка, дом достался дяде Аркадию, так решил папа – все братья и сёстры перебрались в Минск, кроме него. Он и остался «на батьковщине», продав свой дом и выплатив всем их долю…
Вечером, после бабушкиных похорон, долго спорили родичи в большой комнате, в которой запах воска, казалось, въелся в стены. Спорили, выясняли, скандалили… Однако, папа принял решение – он был старшим в семье…
Дядя Аркадий остался в Слуцке, к нему приезжал реже – у него была своя семья, своя жизнь.
Помню только как перед Новым годом приезжали «на свежину». Когда читал повесть Толи Стрельцова «Смаленне чорнага вепрука” – чуть не плакал, про меня, про детство, про бабушкин дом…
Мужчины выходили утром на крыльцо, беседовали, курили, ждали резчика. Он жил по нашей же улице, через два дома. Приходил не спеша. Под мышкой было несколько ножей. Узких, длинных, хорошо отточенных…
Ножи были страшные.
Шли в загородку. Меня туда не пускали. Некоторое время там было тихо, потом короткий то ли вскрик, то ли визг…
После этого мне можно было идти… Туша лежала на лавке, в печи кипели вёдра с водой, была заготовлена сухая солома. Смолили, обкладывая тушу соломой, поджигая её, потом поливали кипятком, скоблили… И так по несколько раз, до белизны, до розовости… Потом разделывали, тащили в дом квадраты сала, которое тут же солилось и складывалось в короба. Мясо лежало повсюду и как-то тревожно пахло – теперь понимаю – кровью, ушедшей жизнью. Набивались колбасы, настоящие, пальцем пханые, жарилась кровянка с гречневой кашей, рядом на огромных сковородах бушевали куски сала с прослойками мяса по-белорусски «скварка», по научному – бекон… Только к ночи, всё было готово, кумпяки посолены, паляндвицы, обмотаны полотняными тряпками и подвешены для вяления – можно было садиться за стол.
Вот уж, обжорство было!.. Вот уж, пьянство!.. Магазинная водка не признавалась – только самодельная, своя, самогон… Для собственного употребления сделанный. без сахара, чистый хлеб, двойной выгонки – градусов под семьдесят…
Такое обжорство, раблезианское, безудержное испытал ещё раз, когда ездили с папой по его родине, Украине, искали могилу его мамы, бабушки Марии, которая не дождалась сына с войны всего-ничего и заезжали к папиным двоюродным братам, которые, бывает же, сапожничали в коком-то украинском колхозе и держали сто ульев пчёл…
Там – резалось всё подряд, свиньи, бараны, утки, гуси… Закидывался в ставок невод и вытаскивались все караси, которые в ставке имели место быть, покупалась бочка пива, выставлялась медовуха, мёд в сотах, мёд в мисках. В мисках же без счёта фруктовые кисели…
Электричества не было. Горели во дворе керосиновые лампы. Я был при бочке с пивом и насосе, наполнял глечики – здесь, впервые надрался вдрызг, обманутый пенным напитком и спровоцированный родительским невниманием.
Нашли ли бабушкину могилу?..
Не знаю…
Есть фотография – стоим все у холмика и железного креста. Без надписи – родичи папины говорили – вроде здесь, а где точно – Бог его знает…
Вообще история папиной семьи – отдельная история. Думаю, что она созвучна истории деда Спиридона и типична для многих крестьянских семей, порушенных, покорёженных большевиками и их сатанинской коллективизацией.
Однако, как бы ни было хорошо в гостях, всегда приходится возвращаться домой. Как бы надолго я не уезжал, всегда возвращался в Минск.
Когда вернулся из армии, вышел в аэропорту из самолёта, кто-то предупредил: «Застегнись! Патруль»…
Застёгиваться не стал. На патруль как раз и нарвался… Майор долго вертел в руках документы…