Хотя все это протекало в страшной тайне, слушок по зоне пополз. Шепоты. И мое имя упоминается рядом с В. Г. Оказывается, он из мужского самолюбия что-то кому-то намекал. Ярость моя сменяется раздумьем и прозрением. Вокруг — нечистота. А, собственно, кто мы, актрисы, в глазах работяг-казаков? Изолированные от них всех, лишенных женского общества, в то время как придурки им пользуются. Мы, безусловно, для рядовых зеков выглядим, как гарем для привилегированных избранных заключенных. Да и события, только что пережитые театром, что такое, как не мрак и грязь, ибо Леночка и Соня не только искусству послужили, но и вожделениям их возлюбленных. Едва ли И. А. в других обстоятельствах сделал бы «героиней» бесцветную и недаровитую Соню. И его отношение ко мне, разве это не грязь? Не низкая месть за то, что не стала его наложницей?
Да и отношения с В. Г. рисуются уже в другом свете. «Хитрость сердца» — придуманную им «любовь огромную и безответную» сменяет все более настойчивое требование более конкретного женского внимания. Все актрисы наши осторожно и тайно «сожительствуют», даже Вика-воробей, болонка, шныряет в «заначки» к красавцу Грише К., годящемуся ей в сыновья. Все вокруг любится и даже размножается. Что я за цаца такая? — иногда прорывается у В. Г. в интонации. И уже не я, а он подтрунивает над «гимназизмом» наших отношений. Их поэзия меркнет, даже иллюзорная поэзия. Доходит до меня, что он в интимной компании назвал меня «жена». Он, видите ли, стесняется, боится показаться смешным в слишком длинной роли платонического воздыхателя. Со скрытым хихиканьем нас порою стараются оставить вдвоем. Да и я понимаю — ведь не девочка, сколько ж можно целоваться без естественного продолжения? Он уже уговаривает придти к нему ночью, обещает расставить такую стражу, что начальство(!) никак не сумеет унизить наше сближение. Он прибегает к аргументам возраста: это де последняя моя женская возможность! Мне уже 40. «Тела твоего просто прошу, как просят христиане: хлеб наш насущный…» — читает он вместо «прекрасного мгновения». И я его понимаю: я выгляжу ханжой и пуристкой, педанткой среди той атмосферы, что сложилась в театре.
К моей душе он уже не прислушивается, как прежде, не уважает сути моей, переполненной тревогой за мужа: письма от него грозно показывают, что он после переследствия получил новую полную «катушку» — 25 лет.
Да и сама я иная: образ мужа, живой и зримый, меркнет, алгебраизируется. Я сама — «на грани», чему свидетельство стихи тех дней:
Дьявол, дьявол! Вижу повсюду
Его насмешливые глаза.
Да я подругой Дьявола буду…
Об этом вороны прокричали,
Звучали незримые голоса.
Дьявол! Дьявол! Сера и пламень
Горька цикута. Лицо в слезах…
Источит душу и сердце в камень…
Об этом травы ночные шептали
Шуршали:
Дальше ни шагу! Ах!
Долг! Ради него отказываюсь я от последней радости женского во мне. Надо от этой нечистоты уйти. Но мне это страшно после опыта Анжерки. Так самоубийца в последний миг агонии цепляется за жизнь. Я обдумываю «самоубийство» — уход из театра, но в миг последний за него цепляюсь, и уже не ради творчества — ролей не дают, а ради физических преимуществ, которые театр дает. Кроме того, я ведь страшно обязана В. Г.: возвращением в театр из анжерской каторги, в первую очередь. По всем законам и лагерной, и обычной морали я веду себя нечестно.
Лагерные обстоятельства сами разрубают гордиев узел наших отношений. Однажды на рассвете надо мной склоняется кто-то громадный и теплый, голос зовет меня: «Родная…» Я делаю вид, что не могу проснуться, и думаю, чем он подкупил дневального, чтобы проникнуть в нашу комнату… Постояв, он выходит.
Через полчаса он уйдет с бригадами (он теперь десятник) на стройку, а нас в последний раз увезут на Зиминку, где мы узнаем, что Зиминка закрывается, что близ Киселевки не остается ни одного женского участка, на котором нас можно «числить». Зиминскую жензону увезут в Белово. Узнав об этом в то солнечное утро, он пришел проститься. «Но я не почувствовала его тоски, не пожелала проснуться», что, расставаясь, видимо, навсегда, он «благословляет мое имя…». Так написал он в прощальном письме, когда нам привезли из Киселевки наши вещи, подарки и письма актеров и поклонников.
И я опять с облегчением вздыхаю: судьба — «кисмет» нас развязала и оставила нам только письма, полные дружеских чувств и теплоты. Мне нужно только это.
Чтобы покончить с темой В. Г., хочется сказать, что, отыскав меня по освобождении моем по оставленному адресу тети, он мне и освобожденной помогал в устройстве с работой в той же Киселевке. Освободившись позже меня, прямо пришел на мою квартиру на шахте Тайбинка. Но, уехав домой, полагаю, умер. На Тайбинке ждали его возвращения на работу, долго берегли ему «место» (он никак не мог устроиться на родине), но потом, мое письмо к нему вернулось с надписью: «Адресат выбыл…» У него было больное сердце, а дома встретили его почти враждебно, и жена и дочь…