— А нельзя ли расширить библиотеку? — А электричество будет?
— А будет когда-нибудь амнистия для 58 статьи?
Генерал приосанивается:
— В послевоенное время, естественно, всем трудно! («будто бы в довоенное было лучше», — думают старушки, сидящие десятилетиями). Теперь только можно обратить средства на благоустройство лагерей… Что же касается государственных преступников (он именно так о нас и выражается)… полагаю… когда-нибудь… (все понимающе улыбаются). Амнистия будет…
И на стандартный вопрос «жалоб нет?» при мгновенном молчании я выдвигаюсь из ряда и прошу слова: у меня просьба. Ради посещения генерала я приоделась, сделала наивозможно элегантную прическу. Мне необходимо наиболее контрастно выглядеть рядом со всеми. Дама, попавшая в самые жалкие обстоятельства, но дама! — вот кто я!
Начлага вздергивает голову. Он же не знает, о чем я буду просить. Он трусит. Но генерал, окинув меня снисходительно-любопытным взором, разрешает мне говорить. И я нагло говорю, что я — работник искусства, работала в художественных учрежденииях Москвы (я не называю учреждений, пусть считают их театрами). В лагере работала в Киселевском театре…
— У Райзина? — живо спрашивает он. — А, Вы? Француженка такая в «Скупом»? — Меня охватывает полымя счастья. Он видел! Он запомнил мою Фрозину! Отвечаю достойно и прошу перевести меня отсюда в Мариинский театр Сиблага. Неправдоподобный мой доброжелатель протягивает генералу мое заявление. Генерал безусловно театрал, потому что, когда он читает имена Гайдебурова, Ходотова, Мейерхольда, брови его подымаются. Я ведь не пишу «студия», я пишу «работала»… Я же не пишу, сколько недель или даже дней это продолжалось. Генерал становится серьезным.
— Видите ли, они обычно сами отбирают себе артистов на самодеятельных смотрах, — говорит он, — но сейчас мы постараемся вас им «навязать»; у них этапируют большие сроки, и артистов не хватает. Они уж и Бог знает, кого берут, портят состав. А у вас? О, с вашим сроком, статьей и подготовкой можно надеяться, вы у них задержитесь. Хорошо. Я поговорю». — Он кладет мой листок в карман, еще раз протяжно смотрит на меня и на наше жилище для пауков и ужей и уверенно подтверждает: «Хорошо!»
Я стараюсь не смотреть на неправдоподобного «третьяка» и кавечиста. Боже упаси обнаружить сговор. Но счастлива и тем, что из слов генерала поняла: мой пункт статьи и небольшой срок могут уберечь меня от этапирования в спецлагери со строгим режимом. Однако, ни на что не смею надеяться: лагерная жизнь, что кисель — меняет форму от формы сосуда. Вика смотрит на меня с завистью. В Киселевке никто не интересовался моей профессиональной подготовкой, считали, «хорошо играет», все, кроме И. А., считали, что знаю «технику». Конечно — нахальство заявить себя профессиональной актрисой, но Вика не допускает, что я могла что-то измыслить, да еще кому? Генералу НКВД! Я же, допустившая не полную ложь, а то, что в медицине называют аггровацией, спасаюсь от Арлюка и самонадеянно думаю, что уж в театре-то мной будут довольны!
Весна в Сибири приходит внезапно, сразу «выстреливает» травою и зеленью березок, теплом и обилием солнца. Именно в такой денек меня вызывают на этап. Сердце падает: все-таки, куда? В режимные лагери Тайшета, Казахстана или в театр? Неправдоподобного в зоне не встречаю, пойти самой к нему — зазорно: ходить без вызова к «третьяку» — значит, сексотничать.
Вику и Соню мне жаль оставлять до душевного визга. Они молят: если — в театр, замолвить и за них там словечко. Но я сама начинаю тревожиться: там работают премьерши оперетт, актеры крупные, с именами. Сдюжаю ли сама среди таких?
Брела с единственным конвоиром (что было бы немыслимо в системе ИТК полагалось два по 58 статье) по весенним оврагам на центральный участок Арлюка. Над степными озерками склонялись пушистые веточки верб. Конвоир, утопая сапогами в болотце, сорвал мне пучочек. От него узнала, что отправляют меня в Мариинск. Значит, — театр! На центральном участке завели ночевать в пустой холодный каменный «кондей» (карцер): участок был мужской. На утро отношение сугубо уважительное: начальник КВЧ чуть ли не извиняется, что ночевала в холодном кондее. Очевидно, полагают, что я какая-то знаменитость. Тоном сокрушенным сообщают, что к вокзалу идти пешком придется: все лошади и бычки на весенних работах. «Вещи вам конвоир подможет нести!».
Мне показалось, что в Сиблаге, несмотря на его бытовые неустройства, в отношении к заключенным было больше человечности что ли, и у начальства, и у конвоя. Люди сидели здесь подолгу, относительное понимание «кто есть кто» было. Многие, кто не живал в других «системах», вспоминают лагерное время даже не без удовольствия. Вера Николаевна Кочукова, которая до сих пор жива в доме старости,[22]
однажды сказала: «Ну, где бы я в нынешней России нашла бы такое изысканное общество! Лагерь — это было лучшее время моей послереволюционной жизни».