Морскую посадили, возможно, ради того, чтобы завладеть ее имуществом. Подобная история случилась с близкой театру (не актрисой) Ксенией Павловной Сабининой, еще в Ленинграде вращавшейся в кругу крупнейших певцов и артистов. Я потом встречалась и дружила с нею в Пятигорске, куда она приезжала лечиться. После смерти ее мужа-профессора, очень крупного, она жила на большую персональную пенсию в квартире из 5 комнат. Все это понравилось некоему ее знакомому прокурору НКВД. Ей дали 5 лет ОСО[25]
с конфискацией имущества. По амнистировании и реабилитации 1953 г. имущество полагалось вернуть, но так как оно было уже «реализовано», возвращали в деньгах. Оказывается, в актах изъятия эраровский рояль был оценен в… 50 руб. (старых!), алмазные кольца в 20 руб. и т. д. (чтобы энкаведешникам было легче приобретать все это себе). Однако, имущества в старой профессорской квартире было столько, что получив компенсацию, Ксеня безбедно прожила до смерти (в 60 гг.). Были снова у нее и песцы, и чернобурки, в старой же квартире поселился тот прокурор, а ей по реабилитации дали «площадь» в коммунальной. Подобные конфискации часто и были причиной осуждения невинных людей «по ОСО», без суда, вроде бы как «изоляция потенциально инакомыслящих».Забавная история произошла и у Магды Мацулевич. Ее посадили с сыном. Ее — с конфискацией, его — без оной. На нее записали все ценное в доме, ему оставили старые, траченые молью дедовские фраки. Но удалось приписать ему два фамильных дорогих кубка. Парных. По освобождении Рюрик пошел получать свое «взятое на сохранность» имущество. Один бокал отдают, другого — нету! Пошел жаловаться на дом к прокурору. Доложили. Ждет в передней. И в горке с хрусталем видит свой второй кубок. Он его сам вынул, и не дождавшись приема, ушел. Прокурор его не искал: наступили и для них неприятные хрущевские времена, растерялись они временно. Так же в этот период через «Прокуратуру по надзору за действиями НКВД» (в Москве) мне удалось вернуть буквально отнятые у меня при поездке на свидание с мужем в Воркуту антикварные книги, предназначенные для продажи в Москве, чтобы окупить поездку. Это было почти полное собрание сборников Гумилева, прижизненные Ахматова, Кузьмин, Мандельштам, Ходасевич. Прокурор в Москве на мою жалобу, засмеявшись, сказал даже: «Ну, эти парни просто хотели пополнить собственную библиотеку таких изданий».
Вернусь ко временам «театральной шарашки». Вдохнув по приезде запах лака, я под предводительством администратора Володи, чудного природного актера-эксцентрика, иду получать одежду. Новые по ноге(!) ботинки, теплое для гастрольных поездок белье — Все новенькое! И в тот же день получаю две роли. Старух. Одна — знакомая — тетка из «Женитьбы», другая — Лукерья — из «Свадьбы с приданым», пьесы, которую не знаю, следовательно, роль учить трудно. Это режиссер Альфредова испытывает меня на «профессионализм» учить роль механически, чего я вовсе не умею.
Лукерья не дается. Воспитанная на экспрессионистском театре, я не умею двигаться по-старушечьи. «На дворе зима, у вас замерзли руки», — говорит мне режиссер этой пьесы Храпко. Я тру пальцы. «Но вы же старая, пальцы у вас не гнутся…» Черт их знает, как гнутся пальцы у старух! После многого сраму я обращаю Лукерью в разбитную воровитую и лукавую пожилую бабенку. Нечто получается. И Галчиха мне удалась, потому что я играла не старость, а безумие. Три мои роли с гаданьем, с картами. Я не умею тасовать. Днями хожу и тасую картоночки. После первых же спектаклей Храпулечка приносит мне подарок блатных зрителей: почти целая колода новеньких карт. Я не умею давать фальшивый подзатыльник. Дормидонт жалуется режиссеру, что я его хлопаю «по-настоящему». В общем, такая «техничная» у Райзина, здесь я «мелочь пузатая». Но меня в труппе любят и помогают. Прекрасный артист Нилыч, сотрудник Альфредовой по смоленскому театру, где они попали в оккупацию (вина их была в том лишь, что для немцев играли и Альфредова забирала себе «молодые роли»), учит нас гриму, чего я совсем никогда не умела. Альфредова много дает мне как старая профессиональная актриса, хотя и глубоко провинциальная.
Но у Райзина я играла «от себя», выпадая порою из ансамбля, в этом профессиональном театре при его весьма реалистической манере, я не чувствую себя ловко. Я не вижу себя старухой! Я не вижу себя Любовью Яровой, которую Альфредова дала мне лишь потому, что просто некому было дать — оставалось все меньше актеров! А мне бы Дуньку, Горностаеву, бабу, ищущую сына! Я же не «героиня»! Так в этом театре я и не обрела свае «амплуа», хотя по мере распада театра получала и «хорошие» роли. Но если у Райзина было горение искусством, поиски образа, муки, здесь театр и работа в нем — только спасение жизни!
И все-таки это была радость, воссоздавая чужие жизни, уходить от своей, истлевшей дотла. И муки своего несовершенства в образе (хотя зрители меня полюбили), своего неумения, которому не помогали ни эрудиция, ни «система» — тоже было счастье творчества, такое немыслимо редкостное в лагерях!