Этапированные из этого театра «звезды» пишут из Тайшета, из Экибастуза, работают в пошивочных (в лучшем случае). О Маргоспитале вспоминают, как о Париже. Теперь в этом лагерном «Париже» я. Конечно — это лагерный Париж. Человеческие условия быта. На 90 процентов среда интеллигентная — актеры, врачи Маргоспиталя. Разговоры об искусстве, новинках литературы. Газеты. Прекрасная библиотека, в которой узнаю, что иные книги «сидят» со своими авторами, хотя списки изъятого присылают, и во главе библиотеки — бывшие крупные коммунисты с руководящих постов (им не давали «пропасть»: кто знает, что дальше будет).
Единственное страдание мое — всегда поющее радио. Его не замечает даже профессиональная пианистка Магда Мацулевич, ученица Глазунова и Николаева, наш концертмейстер. (До сего дня с нею в переписке и даже навещала ее в Коктебеле, где у нее теперь дача.[24]
) Сейчас, к ночи, она возвращается из своих расконвойных занятий, с музыкальных уроков, которые дает для «господских детей» г. Мариинска в музыкальном училище. Ее уверили, что за эти уроки ей платят переводами на ее текущий счет, так что по освобождении она сможет купить себе пианино. Конечно наврали: на счету оказалось только ее лагерное жалование (нам уже немножко платили). Магда — немолода, но с мороза приходит с хохотом и принимается кормить свою кошку. Кошка — значит — голода уже нет. Иногда мы едим мясо. И в гастрольных поездках, в Боиме (туберкулезный лагерь), в буфете я, — обычно равнодушная — проела месячное жалование (80 руб.) на пирожках с мясом, хотя год моего освобождения — следующий, и мне надо копить «на освобождение».Вот погасили радио, я, ликуя, хочу заснуть, но вдруг пожилая актриса Морская издает во сне звук. Опять?
Бывшая блатная Тоська из подмосковных мещаночек — наша певица орет, что «эту старуху» надо выселить из нашей комнаты. Гневно звенит хрусталями голоса Тамара — «первый сюжет». Наш «Рай» обращается в обычный лагерный ад. И тут я поднимаю голос в защиту «старухи». Я уже обрела симпатии всех, ибо никому не завидую, не охаиваю, не поучаю, а главное образованнее всех этих профессиональных и самодеятельных деятелей сцены (кроме Магды и Альфредовой). Мой «хороший характер» безоговорочно признан всей труппой. В ее женском составе безусловно интеллигентны немногие: среди них режиссер Розенель Альфредова, с манерами светской дамы и гнусавинкой «под Савину», — режиссер, дружно ненавидима всеми за нрав злой и завистливый как и подобает актрисе провинции. Столичных — Морскую и прибывшую к нам бывшую актрису Мейерхольда, не выносит и ролей не дает. Даже меня в пример им ставит, хотя на первых же порах сказывается моя «профессиональная непригодность» — я, как и в киселевском театре, забываю отдельные слова ролей. Где моя «клинописная», как говорили обо мне прежде, память? Мне Альфредову жаль, и я ее всегда защищаю: кроме театра она ничего не умеет, не любит и даже здесь, где театр — спасение жизни, профессионально выживает хороших актрис. Когда я после многих неудач по-настоящему заиграла в Галчихе, так, что товарищи толпились за кулисами смотреть меня, Саша — актер сказал мне: «Ну, — вы заиграли, теперь она Вас съест». Однако она тайно во многом помогала мне, как впоследствии оказалось, вероятно, потому, что из дилетантов я все-таки была самой просвещенной, и наши оккупационные судьбы были схожи.
Актрису «концертных номеров» Морскую она оставила лишь чтицей концертной труппы. Та была типичной элитной актрисой, столичной и весьма просоветской барыней, работала чтицей в концертах с Максаковой. Здесь держалась от всех обособленно. Еврейка, она считала нас с Альфредовой, да и всех «настоящими» преступниками, себя — попавшей «по недоразумению», по особому совещанию (без суда) ни за что. Мозг актерский — куриный. Когда ее по проискам Альфредовой первую этапируют из совсем закрывающегося театра (за полгода до моего освобождения) Морская недоуменно спрашивает: «А как же народ без меня?» (то есть без ее искусства). Она вообще ничего не понимала, что с нами делают. Верила всем «парашам» об освобождении. Однажды зашел к нам в комнату генерал НКВД. «Послушайте, генерал, — сказала Морская с интонацией гранкокетт, — Я хочу домой!» — И это у нее прозвучало как: «Послушайте, милейший!» — Генерал посмотрел обалдело на истинную даму, женственно-очаровательную старушку и мягко сказал:
— Домой? Ну, скоро вы поедете домой!
После этого Морская захлебывалась: «Сам же генерал сказал!» Когда я скептически отозвалась, обернулась ко мне гневно: «Вам, конечно… у вас — преступление, а я поеду домой!»
Но все более частые замечания генералов о свободе свидетельствовали, что какие-то перемены, видимо, готовились еще до смерти Сталина.