— Не подходи!.. мать… — взвизгивает начконвоя. — Бдительность! Степанов! Иванов! — голос его дрожит, все тело колеблется от страха. Испуган он до икоты. Двое конвоиров с автоматами входят в толпу и застывают, увидев Человека.
Кроткие глаза его все время блуждают от лица к лицу, и он поднимает руку, точно для благословения.
— Ребята, да это Бог! — выдыхает кто-то из литовцев.
— Ка-акой тебе Бог? Какой тебе Бог… мать… — говорит начконвоя. Он забыл даже обычную при оказиях команду «ложись». Выхватив у часового автомат, он отступает к полевой кухне. — Ты как сюда попал, а? Как попал?! — мать… мать… Возникает шум. «Накормите больного! Психа энтого накормите!» — захлебывается хилый мужичонко. — «Одеть его надо — и в зону, в больницу».
А в группке блатных — истерика. Сорвав с себя шапку, затаптывая в снег собственные добротные меховые рукавицы вместе с кусочками недоеденного сала, «пахан» рвет ворот рубашки и с воем падает в корчах. Над ним захлопотали его товарищи, а мужичонко рванулся и торопливо выбирает из снега кусочки сала, как будто потеряв интерес ко всему, что совершается возле полевой кухни. Начконвоя, вооружившись автоматом, выхваченным у конвоира, наконец-то приходит в себя. Дело пахнет хитро организованным побегом.
— Ложи-ись! — командует, он заключенным. Удвоить бдительность! Оружие на изготовку! А-атпустить поводки?
Клацают затворы. К месту события волокут на сворках собак. Зеки, отбежавшие от кухни, залегли вниз лицом. Человек теперь виден всем конвоирам хорошо. Повар, бледный, трясущимися руками закрывает крышки котлов: не закосили бы остатки!
А над участком порубки разливается какой-то розоватый свет, будто солнце пробивает свинец сибирского зимнего неба. И в этом теплом свете одиноко стоит безмолвная поникшая фигура с миской в левой руке и с поднятой как бы для благословения правой.
Ужас начконвоя и солдат беспределен, когда три дюжих пса, ими понукаемых, не проявляют ни малейшего послушания и беспокойства. Все видят, — и заключенные, приподняв от земли головы тоже, как одна из собак, а потом и остальные две, повизгивая, на брюхе подползают к босым ступням.
— А ну, дуй отсюда! Ты! Слышишь, дуй, стрелять будем! — лепечет белыми губами конвоир с автоматом.
Тогда бесстрашно отрывает голову от земли дюжий костистый мужик, прежде вступавшийся за мужичонку.
— То есть как это дуй! — тихо с угрозой произносит он. — Ты что же это? Да ты понимаешь, кто это? А? Ты почему же это накормить и одеть его не даешь, а? Больного человека, а? — В голосе костистого столько угрозы, что начконвоя, наконец, соображает.
— Ложи-ись? — еще раз кричит он и пускает очередь из автомата вверх по деревьям. А когда все спрятали лица в землю и, угрожавший голосом мужик пал, и повар зарылся в снег лицом, начконвоя повторяет: «Лицом в землю! Плотней! мать…, мать…» — и разряжает автомат в неподвижно стоящего пришельца. Но слегка качнувшись телом, тот стоит еще мгновение, только кровь брызгами, потоками орошает снег у его ног. Он не падает под выстрелами, не издает ни звука. Он просто исчезает.
Но Он был! С ужасом смотрят конвоиры и их начальник на кровяные пятна, оставшиеся на снегу, и четкий глубокий отпечаток босых ступней. И, не отрывая глаз от этих вещественных знаков начконвоя медленно стаскивает шапку и падает на колени. Только что он был брюнет, сейчас его волосы совершенно седые. Заключенные отрывают от земли лица, приподымаются без команды и тоже смотрят на кровавые, будто клюкву давили, следы и слегка подтаявшие отпечатки ступней Человека. Без команды в полном молчании собирают инструменты и, смешавшись с дрожащими, ошеломленными, молчащими конвоирами пытаются построиться. Дергающегося судорожно пахана поддерживают его товарищи. Мужичонка доглатывает сало. Лицо бригадира теперь восковой бледности. Он безмолвен и только мелко-мелко крестится да глазами указывает, что надо делать каждому. Дюжий костистый мужик подходит к застывшему на коленях начконвоя.
— Иттить можешь? — и пытается поднять начальника. — Носилки надо! — Бывалые фронтовики молча подносят длинные жердины, продевают в их концы рукава двух телогреек и кладут на самодельные носилки одеревенелое тело начальника.
— В Христа стрелял… Его бы надо… — шепчет кто-то. Другой молча бьет его в ухо.
Нестройною толпою, совершенно безмолвно бригада и ее конвоиры направляются к зоне. Собаки, испуганные, взъерошенные без поводков следуют за людьми. Повар с запряженной в полевую кухню лошадкой тащится позади. Ноги его заплетаются, зубы стучат.
А по лесу зазвучала еще не забытая кем-то молитва: «Верую во единого Бога, Отца — Вседержителя Творца…» —…видимым же всем и невидимым…» — повторяют за солистом и пахан, и урки, и конвоиры, и костистый мужик, и каждый в толпе, кто помнит слова.
…Районный психиатр ничего не понимал, разводил руками: около трех десятков зеков и вольных поступили с лагучастка в больницу. Сосредоточенные, молчаливые все. И ничего не рассказывали. Начлага сняли с работы: не сумел подавить странные слухи, распространившиеся из его зоны по округе.