В. С.
: Чувство неловкости. Не знаю почему – видимо, не умею получать удовольствия от этого, так же как и от общения с публикой. Потому что тексты и тело, которое их породило, – достаточно разные вещи. Я знаю одного тонкого поэта, который как человек – жуткий такой коммунальный монстр. Вот этот разрыв, несоответствие текстов и человека – он настолько радикален, что я всегда искал у этого человека орган, который порождает стихи, но не мог найти. Поэтому благодарить Рубинштейна за то, что он породил эти тексты, для меня бессмысленно, поскольку это несознательный процесс – это все равно что благодарить мать за рождение красивого ребенка. Она здесь ни при чем, это не ее заслуга.Т. В.
: Владимир, а не могли бы вы подробнее остановиться на причинах особого акцента, подчеркнутой физиологичности, извращенности в ваших произведениях?В. С.
: О каких-то перверсиях? Мне об этом трудно говорить, потому что у меня нет понятия культурно допустимого и недопустимого; у меня нет, как у людей традиционной культуры, такого резко очерченного культурного кода, за границами которого начинается культурно недопустимое. И насилие вообще, насилие над человеком – это феномен, который меня всегда притягивал и интересовал с детства, с тех пор как я это испытал на себе и видел. Это меня завораживало и будило разные чувства: от отвращения до почти гипнотического возбуждения. Вот я помню, лет в девять, по-моему, отец меня впервые повез в Крым, мы там сняли милый домик с персиковым садом. В первое утро я вышел в этот сад, сорвал себе персик, начал есть и из-за забора услышал какие-то странные звуки. Я ел персик, а там – потом я понял – сосед бил своего тестя. Старик плакал, и я понял, что это происходит регулярно, потому что он спросил: «За что ты меня бьешь все время?» и сосед ответил: «Бью, потому что хочется». Это было первое впечатление от Крыма: этот персик, удары и всхлипы… Поэтому насилие всегда меня притягивало. Но это не значит, что я садист – скорее наоборот, я мазохист.Т. В.
: Мазохист в душе?В. С.
: Ну да… Да, скорее мазохист.Т. В.
: Значит, несмотря на расхожее мнение о том, что вы современный маркиз де Сад, по отношению к себе вы не можете принять такую формулировку?В. С.
: Конечно, у меня другая проблематика, чем у де Сада. Хотя если что и может нас объединять, так это процесс выяснения выносимости бумаги: сколько она может вынести. Когда я его читаю, у меня возникает чувство, что, видимо, он неосознанно решал эту проблему: веры вообще в печатное слово, заслуживает ли оно доверия вообще к тексту… Нужно ли верить в него? Меня, собственно, в литературе притягивали те гиперусилия, которые прикладывали авторы, чтобы оживить бумагу. Гиперусилия Толстого, например, потрясающи, но я как-то всегда чувствовал, что это бумага. Может быть, именно потому, что я сначала научился рисовать, а уже потом писать.Т. В.
: А вы сейчас уже не намерены делать выставки? Вам уже неинтересно?В. С.
: Выставки – нет, я вообще против галерейной индустрии, я за элитарность в искусстве, за то, чтобы искусство не было доступно всем, чтобы имело те же черты приватности, что и любая деятельность человека.Т. В.
: Принцип «чистого искусства» вам ближе?В. С.
: Не то чтобы «чистого», а элитарного. Вообще феодализм для меня наиболее принимаемый общественный строй – соответственно, искусство при этом строе для меня идеально было бы.Т. В.
: Почему феодализм?В. С.
: Это для России наиболее приемлемо.Т. В.
: Сейчас все говорят о кризисе искусства, постмодернизма, о том, что он исчерпал себя. Как вы оцениваете такие высказывания?В. С.
: В постмодернизме нет механизма исчерпанности, по-моему, он в нем просто не заложен, мне кажется, постмодернизм переживет все, что о нем говорят.Т. В.
: То есть он будет развиваться, развиваться и развиваться?В. С.
: Нет, он не будет развиваться, ему уже некуда развиваться. Но мне кажется, что он надолго, потому что постмодернизм – это не процесс, это состояние: в нем нет динамики. И когда я думаю о постмодернизме, я вспоминаю Древний Египет: там в течение многих веков ничего не менялось совершенно. Не менялся ни уклад жизни, ни, так сказать, иерархии, и искусство не менялось чисто формально. И очень может быть, что XX век как век процессов различных уже завершился – а то, что будет потом, будет время состояний, как мне кажется. Поэтому говорить о кризисе постмодернизма как бы нелепо вообще.Законы русской метафизики (2006) [1273]
Александр Вознесенский (А. В.)
: В «Дне опричника» вы используете самые разнообразные иронические средства, делающие книжку смешной, – это и сатира, и пародия, и искажение (до узнаваемости) фамилий известных деятелей литературной и политической тусовки, но в то же время – это художественный роман…Владимир Сорокин (В. С.)
: Я бы сказал, что это повесть все-таки по форме.