— Начальник? — как у живого, спросил Ольхин, и все в нем сжалось, вытолкнув стиснувший сердце воздух, так что грудь стала совершенно пустой и холодной. Он попятился, обеими руками прижимая к животу корень, потом уронил его, даже не заметив, что уронил. Ему вдруг захотелось быть где-то далеко-далеко отсюда, где угодно, но только не видеть, не знать, что высовывающийся из черной воды еще более черный предмет — обтянутая мокрым плащом спина и плечи мертвого лейтенанта. Ольхину уже почему-то не было холодно, словно, прикоснувшись к холоду смерти, можно презреть обычный холод, забыть о нем. Еще раз бросив взгляд на того, кто недавно был человеком и "начальником", а стал плавающим на воде предметом, живой поднял уроненный корень и направился в другую сторону, прочь. По дороге он споткнулся еще о несколько древесных обломков, но не стал их подбирать, его вдруг охватило безразличие ко всему, какое-то равнодушное спокойствие. Закрыв глаза, Ольхин снова увидел плечи лейтенанта, тихонечко, ласково раскачиваемого водой, вздрогнул воем телом — и задрожал, лязгая зубами, не в силах унять дрожь, сознавая, что начинает замерзать насмерть. Что у него уже нет ни сил, ни желания разводить костер, что он хочет только одного — чтобы прекратился озноб, не стучали зубы. Ему мучительно захотелось отдыха, покоя, безразлично какого, и он опять подумал о лейтенанте. Но теперь он думал о нем без оттенка брезгливости, не как о трупе, а как о равном себе. И присутствие лейтенанта, то, что лейтенант плавал черным предметом в реке, как-то оправдывало бессилие, бессмысленность борьбы и страх перед этой борьбой, пересиливший даже страх смерти. Если уж не выдержал лейтенант — здоровущий малый, с начальническим окриком и пистолетом… Вспомнив о пистолете, Ольхин лениво подумал о том, что он может взять этот пистолет и тогда разом прекратятся дрожь и холод. Вернулся. Забрел в воду, равнодушно, словно делал что-то привычное, перевернул невесомое, покорное тело, задрал скользкую полу плаща, под которой горбатилась кобура. Ему не сразу удалось расстегнуть кобуру: скрюченные пальцы не слушались. Наконец расстегнул, вынул пистолет и, прищемив его рукоятку большим пальцем к плоской одеревеневшей ладони, выбрался на сухой галечник. А труп лейтенанта сам повернулся в прежнее положение, выставив черные лопатки, и густая черная вода, растревоженная Ольхиным, принялась их облизывать.
Дрожь продолжала колотить, он оглох от грохота зубов, отдававшегося в мозгу. Теперь он мог сразу нырнуть в тишину, но пальцы, удерживавшие ледяную рукоятку пистолета, отказались сгибаться. Тогда он, даже не сумев выпустить из них оружие, затолкал кое-как руку вместе с пистолетом в карман и стал ждать, чтобы пальцы отогрелись.
Стоял и ждал, пока они оживут, позволяя остальному телу умирать, безразличный к тому, что оно умрет. Опуститься бы на снег, лечь, но он боялся даже шевельнуться, потому что прикоснется, прилипнет к коже заледеневшая одежда — даже мысль об этом заставила Ольхина в ужасе зажмуриться. Но тогда ему показалось, что он уже падает, что сейчас ощутит это страшное прикосновение. Он поспешно открыл глаза и с облегчением увидел перед собой не летящую навстречу землю, а черное небо. И одну-единственную звезду в нем, мерцающую красноватым светом. Опустив взгляд чуть ниже, Ольхин различил обрез бережного наволока. Но ведь за наволоком и за плоским берегом, где он не мог найти дров, поднимается сопка, небо должно быть значительно выше. Тогда почему звезда? И вдруг понял, дошло: это же не звезда, костер! Костер, зажженный на склоне сопки Иваном Терентьевичем.
Вечером пилот забыл завести часы, хотя последние дни стал следить за временем.
Проснувшись, он посмотрел на циферблат, удивленно поднял брови — три? А почему светло? Перевел взгляд на постель Ивана Терентьевича — может быть, вернулся ночью и скажет, который в самом деле час?
На пихтовых ветках, свернувшись клубком, спала Зорка.
За ночь в самолете выстыло, но растапливать печку пилоту не захотелось. Он сел, натянув на плечи полушубок, покосился на Анастасию Яковлевну: спит или нет? Решил, что спит. Хотелось курить, но курева не было. Вспомнив похвальбу Ольхина, будто тот надолго обеспечен сигаретами, уже начал подниматься, но махнул рукой — конечно, подлец все взял с собой, бессмысленно искать. А закурить очень следовало бы: табачный дым притупляет чувство голода. Еще лучше было бы поесть, но вчера учительница, кажется, выложила из баула все, до последней крошки. Черт, как он не сообразил приберечь какой-нибудь пирожок на сегодняшнее утро? И Анастасия Яковлевна тоже как с ума сошла, могла ведь не роскошествовать так, — он как-то совсем забыл, что вчера думал иначе, даже сказал учительнице:
— Правильно, это лучше, когда знаешь, что ничего нет. Нет — и не думается!