У подножия сопки след перекрещивался с другим, ведущим вниз по ручью, но тот был вообще следом из ниоткуда, во всяком случае не от самолета. Пилот нерешительно топтался на месте: как быть? Он уже основательно вымотался, все тело болело, кружилась голова, и до спазм в желудке хотелось есть, а тут еще пошел снег. Следовало возвращаться — но как вернуться, если где-то стоят петли, может быть близко, может быть с добычей уже, а снежина вдруг повалил такой, что завтра от следов ничего не останется! Ведь петли — это единственная надежда и его, и Анастасии Яковлевны, потому что их только двое теперь и, если он опять свалится, вконец обессилев, она даже не сможет найти палку для топлива. Он потерял право распоряжаться своей жизнью, раз без него не может обойтись другой человек. Он обязан устоять на ногах, теперь его смерть будет преступлением, а у него кружится голова и подгибаются колени…
Пилот, растерянно озираясь по сторонам, углядел припавшее к земле дерево — пихточку, у которой ручей подмыл корни. На ее стволе можно было сидеть, и он, спихнув снег, уселся. Если бы след, стоящий проверки, начинался отсюда, он двинулся бы по нему не раздумывая. Но пилот считал, что к петлям может привести только след, начинающийся в верхнем течении ручья, откуда он пришел. Снова идти туда, а потом делать новый конец — нет, на это он не способен, не может физически. Слишком его поковеркало при аварии, слишком слаб от голода. Смешно: голод отнимает единственную возможность наесться! И что это вообще: бред, издевательство судьбы или он сошел с ума? Умирать от голода, когда десятки, нет, миллионы людей выбрасывают чуть зачерствевший хлеб в мусоропровод, полки в магазинах ломятся от съестного в полутора-двух часах полета… Пилот с ненавистью поднял глаза к небу, а небо плюнуло ему в глаза снегом. Он зажмурился, и в это мгновение что-то толкнулось ему в ноги. Вздрогнув, он испуганно оглянулся — и увидел Зорку.
— Фу, дура… — выдохнул он с облегчением.
Собака положила ему на колени остроухую голову и, засматривая в лицо, блаженно размахивала кренделем хвоста. Она была очень довольна, что сумела найти его, несмотря на снег и сдвоенные следы, наверное, гордилась этим. Пилоту стало стыдно своего испуга, но выговаривать он стал собаке:
— Ну, чего примчалась? Зачем? Очень ты здесь нужна!
Он лгал, ему очень был нужен хоть кто-нибудь, чтобы не расплакаться от сознания бессилия, — когда на тебя смотрят, легче держать себя в руках. А еще — кажется, что этот кто-нибудь может, находясь около, чуточку согреть своей живой теплотой, одним ласковым прикосновением даже. И пилот невольно протянул руку и погладил собаку по голове. Прикосновение к мягкой и теплой шерсти как-то успокаивало, отвлекало, просто было приятно. И вторая рука, тоже невольно, потребовав своей доли, ласково проскользнула под ошейник.
"Жирненький, ох и котлеты бы получились", — вспомнились слова Ольхина и… котлеты. Он увидел их, почувствовал запах — жареного мяса и лука вместе — и закрыл глаза, чтобы не видеть. Но тогда он увидел Анастасию Яковлевну — с лицом лагерницы в каком-то фильме о фашистских зверствах, с лицом скелета.
"Неужели вы смогли бы убить Зорку?" — далеко-далеко прозвучал ее вопрос — Ольхину, не ему.
— Что вы, разве такое можно? — ответил он или ему подумалось, что ответил, а рука, первой прикоснувшаяся к собаке, скользнула между ушами, оказалась под ошейником. И вдруг пилот с ужасом и отвращением понял, что уже не сможет убрать руки, что они уже действуют помимо его воли!
Иван Терентьевич, насторожась, поднял голову в спросил, думая, что спрашивает все-таки у самого себя и у пустой темноты, потому что никто не мог подходить к костру, могло только послышаться, будто подходят:
— Кто там?
Тьма начиналась в двух шагах от костра, непроглядно плотная и черная оттого, что рядом был свет, огонь. Никто не ответил. Иван Терентьевич и не ожидал ответа, но во тьме под чьими-то шагами действительно хрустел снег. Это мог быть только зверь, люди не ходят ночью по тайге, и Иван Терентьевич отступил за костер, как отступают за крепостную стену.
Звери не подходят к огню — в круг света из тьмы вывалился человек, споткнувшийся о валежину на самой границе между темнотой и светом. Упал плашмя, как бревно, даже не попытавшись выставить вперед себя руки. И стал не подниматься, а перекатываться на бок.
Свет костра упал на его лицо.
— Василий? Ольхин? Ты?
Тот подтянул колени к животу и умудрился встать без помощи рук, шагнул к костру, медленно опустился на корточки. Только тогда, оторвав руки от туловища, протянул их почти в самый огонь. Иван Терентьевич, глядевший на него отвалив челюсть, вдруг рассмеялся дробным и добрым смешком.
— Ну, бра-ат! Ну и отколол номер! — И тотчас заволновался, забеспокоился, даже ногой топнул: — Руки-то, руки убери, они у тебя нечувствительные, сожгешь! Ты снегом их, от снега сразу отойдут, давай я тебе… — Он поспешно обошел костер и, зачерпнув в ковшик ладоней снегу, сам принялся растирать парня. — Не отморозил, не бойся, застыли только. Вот ноги у тебя как?