— Знаете, — пошлепав губами, сказал он, — соли мало. Вообще мало.
— А вы посмотрите у Ивана Терентьевича, — подсказала она.
Пилот усмехнулся — уж он-то знал, что там можно, увидеть. Но все-таки пошел. Перебросив несколько веток, прикинулся удивленным:
— Вы знаете, ничего нет. Абсолютно ничего! — не заглядывая внутрь, он хлопнул крышкой чемодана. — А в чемодане тряпки, зубная щетка и мыльница.
Пальцы учительницы перестали играть спицами.
— Владимир Федорович, а вы… хорошо смотрели? — спросила она после паузы.
— Будьте спокойны, — уверил пилот.
Она долго молчала, потом сказала раздумчиво:
— Непонятно… И неожиданно…
— Ничего непонятного. Он — помните? — с самого начала порывался уйти. Доказывал, что ему следует идти, не лейтенанту. Ну и ушел. Ушел — и все. А вы о нем беспокоитесь…
— Не понимаю, что меняется, если он ушел… совсем? Ведь вы это хотите сказать?
Пилот пожал плечами и, чтобы не отвечать, занялся печкой — следовало подложить дров. Потом стал пробовать варево, чувствуя блаженную теплоту в желудке, черпая за ложкой ложку.
— А, знаете, ничего. Очень ничего. И скоро будет готово, по-моему. Не знаю только, как мясо.
— Мясо надо варить не меньше часа, Владимир Федорович, вы торопитесь.
— М-м… Сейчас попробуем…
У Анастасии Яковлевны снова замелькали в ловких пальцах спицы. Но ненадолго.
— Скажите, снег все идет? — спросила она.
— Идет, — летчик краем глаза взглянул на иллюминатор уже после того, как ответил.
— Зорка моя что-то не возвращается. Вдруг из-за снега не найдет дорогу?
— Собака? Не найдет дорогу? Хотя, знаете, — спохватился пилот, — даже розыскные собаки в дождь и снег не берут след. Теряют.
— Вот видите… — сказала Анастасия Яковлевна и плотнее закуталась в шубу.
Пилот снова принялся пробовать варево. Помогая зубам ножом, проглотил несколько кусочков мяса.
— Анастасия Яковлевна, я тут вовсю пробую. Давайте чашку, я вам налью.
— Что?
— Говорю, давайте налью вам похлебки. Поешьте.
— Спасибо. Не хочу.
— Но ведь надо же! Помните, вы меня уговаривали?
— Помню. Я поем потом. Вы, конечно, не поймете, что значит для меня Зорка… Она никогда не пропадала так подолгу, а еще этот снег, и вы сказали…
— Что я сказал? — наигранно удивился пилот. — Что снег и собака может не найти следа? Ну и что?.. в крайнем случае одичает, — радуясь, что учительница не может видеть выражения его лица, пилот положил ложку.
Костер догорел.
Сначала по краям кострища начали чернеть угли, а огонь отодвигался к середине. Потом угли стали подергиваться серым летучим пеплом. Огонь дожрал несколько головешек и забился под последнюю — черный от копоти двухметровый березовый недогарыш — и, показав несколько раз желтый язык, потух. На островке золы, окаймленном веточками убитого жаром брусничника, осталось лежать похожее на огромную рыбу обгорелое полено.
Давным-давно рассвело, начался день. Хмурый, пасмурный, без теней на снегу, сам — как в тени. Но белизна снега и скудный свет вместе позволяли довольно ясно просматриваться далям левого берега, а на правом — плоскому и ровному как доска склону сопки. Но Ольхин ничего не видел, кроме своих босых ног, по щиколотку утонувших в еще теплой золе, и черного полена, ближе и ближе к которому переставлял ноги по мере того, как остывали края кострища.
Он боялся поднять голову, потому что взгляд против его воли уперся в пятно на снегу, которое раньше было Иваном Терентьевичем. Понимал, что придется подойти к этому пятну — взять свои сапоги, — Ольхину даже мысленно не хотелось произносить другое слово: снять, — чтобы не босиком собирать дрова. Он понял это уже давно, когда костер только начал гаснуть, но оттягивал и оттягивал. И до той минуты, когда уже нельзя будет не увидеть и не подойти, старался даже не думать об этом, забыть. Хотел только подбросить дров и снова сидеть у огня, не вспоминая ни о том, что было, ни о будущем. Сидеть и ждать конца, но только не идти неизвестно куда, чтобы замерзнуть, как чуть не замерз вечером, на берегу, там…
Зола остыла, Ольхин встал.
Сунув ноги в оставленные Иваном Терентьевичем поршни, потянул завязки. У щиколоток шкура собралась гармошкой, теперь заручьевское произведение действительно стало напоминать обувь. Он выпрямился и посмотрел туда, где лежал мастер.
— Ты что, мертвяков никогда не видел? — уговаривал себя Ольхин. — Привыкай, сам скоро таким станешь. Мертвяк и мертвяк, подумаешь! — И все время помнил, что не просто мертвяк. Даже уговаривал себя, чтобы еще помедлить, не подходить. Но ведь когда-то надо было подойти, отделаться — и забыть.
Баба ты или мужик в конце концов?
Не подействовало, ноги в поршнях отказывались переступить через границу зольного заколдованного круга.
— Дурак, рогатик, там же не только твои прохаря, там еще рыжье, золотишко. Ты можешь заиметь куш, какого не имел в жизни. Да еще ножичек прихватишь и мясо, а для этого надо всего-навсего сделать десять шагов пошманать дохлого фрайера.