Так мы въехали в поселок, и я встал на перекрестке, пропуская перед собой автобус с черной полосой по борту, потом открытый грузовик со стеклопакетами, поставленными в кузове стоймя, потом — тупую лошадь с телегой. Лошадь еле шла, едва переступая копытами, и с каждым ее шагом в такт копытам на телеге качалась из стороны в сторону гора сена, заслонившая собой далекое низкое солнце; два украинских мужика, разлегшиеся на вершине этой горы, глядели на меня свысока. Телега переезжала перекресток оскорбительно долго, и в нетерпении своем я уже предвкушал, как это сено вместе с мужиками обрушится и под собою погребет весь перекресток, мужиков, да и меня в придачу; наступит наконец покой — но тут телега с сеном освободила мне проезд и скрылась в боковой улочке за абрикосовыми темными деревьями.
Перекресток был пуст. Шоссе полого уходило вверх, там, наверху, сливаясь с небом заката. Татьяны нигде не было. Я надавил на педали и пошел на подъем, убеждая себя в том, что увижу ее перед собой уже на спуске… Осилив подъем, я не увидел сверху ничего вокруг и впереди, кроме желтых тополей и совершенно пустой ленты асфальта, уползающей к далеким холмам на горизонте… Солнце совсем скрылось за холмами; настали глухие сумерки. Я остановился, достал мобильник и позвонил Авелю. Спросил, что мне дальше делать.
— Заголять да бегать, — в сердцах ответил Авель. Помолчав, сказал, как мог, спокойно: — Вернись в Агросоюз, ищи ее там, а я тут что-нибудь придумаю.
Я редко бывал в Агросоюзе и толком его не знал… Я кружил по его улицам и дорожкам, тупикам, перекресткам и скверикам, не имея плана, без каких-либо предположений, рискуя зря потратить время, а то и вовсе заблудиться… Спрашивал у редких прохожих, пугая их слепящим светом галогенной фары, встречал ли кто-нибудь из них девочку в желтой футболке на розовом велосипеде, — один из них ее не видел, другой вообще ничего не видел, поскольку, как он выразился, не привык глазеть по сторонам; кто-то отмахивался и шел своей дорогой, все убыстряя шаг и то и дело оборачиваясь на меня с каким-то непонятным подозрением; кто-то расспрашивал о подробностях, неумело пряча любопытство за гримасой озабоченности, — и, выслушав меня, отвечал, удовлетворенный: «Ни, я таку не бачив».
Быстро стемнело; я перестал в своих расспросах упоминать цвета футболки и велосипеда; вокруг все обрело цвет потухшей золы; в этой сизой золе проплывали перед глазами яркие желтые фары автомобилей, жидкие желтые окна домов — и хлестал передо мной по аспидно-черному асфальту белый свет моей велосипедной фары… Семейная пара с коляской сообщила мне радостно: «Мариночку ищете? А че ее шукать, она с обеда у Павлычко, и занавески занавесили, но вы смотрите, мы вам этого не говорили», — и велосипед вынес меня на майданчик, еле освещенный люминесцентным светом, падающим из широких окон павильона автостанции. Я притормозил, чтобы разминуться с отъезжающим автобусом. У павильона осмотрелся. Велосипеда Татьяны не было нигде. Я прислонил велосипед к стене и безо всякой надежды, только для очистки совести, вошел в павильон. Смутно было в павильоне, малолюдно, сонно. В глубине едва светилось окошко билетной кассы, а в самом дальнем углу сиял стеклянный киоск с напитками и кофейной машиной… Татьяны не было нигде.
Ноги мои подламывало, наждачная сухость стояла во рту. Я двинулся к киоску, огибая лавки со спящими людьми и думая купить воды, но вспомнил, что не взял с собой ни гривны за ненадобностью… Затем, лишь чтобы отдышаться, я подошел к окошку кассы и изучил расписание автобусов, приклеенное скотчем к стеклу. Узнал, что только что ушел автобус в Вышгород — это с ним мы разминулись на майданчике. Следующий будет — в Сухолучье, через Дымер, спустя полтора часа… На Киев все ушли; первый будет только утром, в шесть пятнадцать, на Канев — в семь ноль-ноль — и вот бы мне его дождаться, обо всем забыть… Со всей живостью и остротой, на какую только способна память изнуренного, встревоженного человека, я почуял на миг запах краски на пристани «Тарасова гора», широкое дыхание днепровской воды вокруг себя, увидел прямо перед собой огромную зеленую гору, разглядел на ней Шевченко на постаменте высотой с другую гору, — как он стоит лицом к Днепру, попирая собой и своим постаментом самого себя, лежащего внизу, в могиле… Выброс памяти освежил мне нервы, но не соблазнил вернуться в Канев: и денег со мной не было, и совесть не пускала, и — что мне от себя скрывать? — я привязался к Авелю; да и не было сил у меня на какую-то еще, неведомую мне, третью жизнь…