С тех пор Джимми прилежно соблюдал расписание, висевшее на стене в его комнате, безропотно позволял проделывать над собой все опыты, впитывал как губка самые сложные теории, самые иррациональные знания, самые противоречивые богословские учения. Ум его, вскормленный христианской экзегезой, посвященный в тайны Каббалы, взбудораженный мистикой суфиев, стал много шире, острее, подвижнее, чем прежде, но при этом утратил что-то главное — Ирвин никак не мог сформулировать, что именно. Свободу, наверное. Или ту глубинную правду своего «я», которая выражается через слабости, через непринужденность. Джимми не выглядел увлеченным науками — он больше напоминал спортсмена, который от бесконечных тренировок мало-помалу перестает быть собой. Ирвин не знал, шло ли это на пользу божественной сущности, которую видели в нем остальные, но сущность человеческую парень определенно терял. И чем больше удалялся он от прежнего работяги, тем меньше Ирвин в него верил. Точнее, тем меньше он верил в то, что Богу может быть угодна живая икона, которую они сообща создавали. Попугай, заучивший Евангелие, ходячая Вавилонская башня, Храм религиозного империализма под стягом будущих Соединенных Штатов Земли… Сын Человеческий — сэндвич. В тягостной атмосфере соперничества и спешки одного Ирвина одолевали такие тревожные мысли.
В один октябрьский день, когда визажистка с гордостью сообщила, что преображение внешности Джимми на две недели опередило компьютерный образец, Ирвину вдруг нестерпимо захотелось уйти с совещания и спуститься к озеру. Ступая по опавшей листве, он подошел к маленькой пристани. Джимми, увидев его, развернул лодку, причалил и предложил ему прокатиться. Советник по науке осторожно сошел в индейскую пирогу, сел, взял второе весло и стал грести, стараясь попадать в такт движениям молодого человека.
Выплыв на середину озера, Джимми повернул к небольшому островку, заросшему темными елями и березами. Когда они оказались за густой завесой ветвей и шале не стало видно, он вдруг положил весло, повернулся лицом к Ирвину и спросил, глядя ему прямо в глаза:
— Как поживает Филип Сандерсен?
Застигнутый врасплох Ирвин ответил, что давно не имел от него вестей. Это было правдой: после подписания договора электронная почта коллеги молчала. Одна из его сотрудниц, с которой удалось связаться по телефону, сообщила, что доктор удалился от мира и не хочет ни с кем общаться.
Джимми поморщился, вздохнул, нервно забарабанил пальцами по борту пироги. Ирвин опустил голову. Не нравилось ему это преображение, эта нездоровая худоба, состояние, похожее на летаргию и внезапные вспышки лихорадочного нетерпения. В простом льняном хитоне, с горящим взглядом и длинными, перепутанными с бородой волосами он больше напоминал Распутина, чем Иисуса Христа.
— Когда я сказал отцу Доновею, что хочу с ним познакомиться, — продолжал Джимми сухо, — он ответил, что Сандерсен очень болен, немощен и не захочет показаться мне таким. Каждую ночь я мысленно лечу его: я хочу знать, выздоровел ли он, и если да, то когда я смогу с ним увидеться.
Ирвин смотрел на березовые листья, плавно падавшие вокруг Джимми, словно искал в них ответа. Было решено скрыть от Джимми чудо, которое приписывал ему Сандерсен, и он не знал, что сказать. Давно он не чувствовал себя перед кем-то так скованно. Если быть точным, с тех пор, как с ним отказался видеться сын.
— Почему все увиливают, когда я задаю этот вопрос?
Ирвин сморщился от острой боли в голове. Он согнулся и вцепился в борта, ожидая, когда рассосется огненный шар. Таких приступов у него не случалось с июля.
Когда он поднял голову, Джимми смотрел на северный берег, где заблестели в солнечных лучах решетки опустевшего собачьего питомника.
— Вы знаете про собак?
Ирвин кивнул. Когда они приехали в шале, Джимми подружился с Роем, немецкой овчаркой из ФБР, — злющий пес, к которому никто не рисковал подойти, с ним стал игривым и ласковым. Они вместе ходили на прогулки далеко в горы, разумеется, в пределах колючей проволоки под током, ограждавшей военную зону. А потом Рой вдруг стал хиреть непонятно почему: лежал, хандрил, худел и ни на что не реагировал. Вскоре его нашли в озере утонувшим. У его преемника через десять дней обнаружились такие же симптомы, а из следующих собак ни одна не продержалась и недели. В одиночку или сворой, схема была та же: сначала расположение к Джимми, затем потеря аппетита, агрессивности, жизненного тонуса.
— Мое действие.
— Почему вы так говорите, Джимми?
— Это передается им. Я ведь не дурак: за проволокой под напряжением в двадцать тысяч вольт, да с детекторами и кордонами военной полиции войти сюда никто не войдет. Сторожевые собаки — это чтобы я не сбежал.
Гримаса Ирвина послужила исчерпывающим ответом. Мозг, казалось ему, превратился в вакуумную упаковку, сжатую в тисках. Он помолчал, выжидая, и решил говорить начистоту:
— Вы думаете, они это чувствуют? Улавливают ваш дискомфорт?