Мне не нравится Рим. Грязное солнце, выхлопные газы, шум, развалины, девушки на мотоциклах. И уж совсем не нравится Ватикан, с его чванством и закрытостью, шепотками из-под сутан и косыми взглядами. Не надо было мне покидать обитель. Зачем я кисну здесь, среди позолоты, картин и мрамора, которые словно смеются над нищетой и невзгодами бренного мира, зачем убиваю время под этим лепным потолком? Чтобы сказать сборищу красных и фиолетовых ископаемых, что я о них думаю, — а я не думаю ничего хорошего? Они ждут кандидата, робкого соискателя — не дождутся, к ним придет бунтарь, уверенный в своем праве, и выгонит их взашей из дома Отца своего. Мои сопровождающие ни о чем не подозревают, им невдомек ни новая сила моей веры, ни состояние моей души. Они мысленно репетируют свои реверансы и маются, униженные долгим ожиданием за дверью.
Но время идет, и ярость моя начинает остывать. Какой смысл ребячиться, изображая заступника, все равно конец один — охрана выпроводит под белы руки. Торгаши от религии здесь у себя дома — это их храм. Вряд ли, восстав против церкви, я смогу что-то для нее сделать. Лучше попробую схитрить, раз уж согласился приехать…
Как хорошо мне было эти десять дней в настоящей общине. Как было хорошо делить истинную веру, искренние чувства, труд в поте лица и простую жизнь этих добровольных затворников, бедных, но счастливых, как никто из богачей, которых я встречал в свою бытность свободным человеком. С ними я будто отмылся от всех этих месяцев духовного становления, за которые запутался в Боге и ушел от мира и подлинной жизни куда дальше, чем они с их монастырским уставом. Я вставал в пять к заутрене, чистил хлев, доил коров, возвращался в часовню к девятичасовой молитве, а потом работал на винограднике. Тяжелый физический труд вкупе с необыкновенной легкостью, наполнявшей душу при звуках григорианского хорала, временами примиряли меня с самим собой.
Прячась за трудами праведными, все десять дней я переживал роковую четверть часа. Промежуток времени от той минуты, когда Тьен вышла из комы, до той, когда она ушла в смерть. Этот шлюз, открывшийся благодаря мне и по моей вине. Детское личико, просветленное чудом… потрясение оказалось сокрушительным, оно убило ее. Если бы я не совершил насилия над природой, чтобы испытать свою силу, она могла бы очнуться сама, медицина могла бы победить ее болезнь и она сейчас была бы еще на этом свете. Все эти «бы» не снимают с меня вины: главное — намерение. Я хотел спасти жизнь человеческую, предъявив свои права, но Бог ничего не делает по принуждению, и я ее погубил, потому что мною двигал личный интерес, а не любовь. Мне требовалось
Я исповедовался в первый же день. Отец-настоятель отпустил мне грехи с традиционной речью о спасении души, которая закончилась уверением, что Бог всегда узнает своих. В том-то и загвоздка. Спустя неделю после того, как мы пожили бок о бок, делили молитву, труд, трапезы и пели в один голос, я спросил его, тоже на исповеди, верит ли он, положа руку на сердце, что я — Мессия.
— Слышите ли вы, как говорит в вас Святой Дух, Джимми?
— Нет.
— Тогда пусть решает папа. Он один может распознать перст Божий.
— Потому что церковь — жена Христа, а он при ней вроде дуэньи?
— Потому что он непогрешим.
Я не стал спорить с ним об этом догмате. За несколько дней братства, хорала и уборки позднего винограда я понял-таки, что вера — не вопрос культуры и все, что я знаю о мировых религиях, не имеет веса перед Богом. Но насчет непогрешимости папы — нет уж, извините, мне смешно. Это же наследник святого Петра, того, кто трижды предал Иисуса, боясь, как бы его не арестовали с ним заодно. Потому Иисус его и выбрал, знал, что делает: чтобы построить Церковь, нужен хотя бы минимум изворотливости и осторожности, дипломатии то бишь.
— Они уже совещаются, я чувствую, — сам себя убеждает пресс-атташе, протягивая мне мятный леденец, как будто инвеститура зависит от свежести моего дыхания.
В десятый раз он разглаживает на мне дарнелл-пуловскую куртку, которую я надел, чтобы положить конец спорам: одни хотели облачить меня в костюм с галстуком, другие — в льняной хитон.
— Досье настолько красноречиво, что беседовать с нами нет необходимости, — добавляет он, не в силах остановиться. — Вот увидите, они пригласят нас, чтобы сразу сообщить результаты голосования.
— Вы все-таки не на присуждении «Оскара», — сухо напоминает ему епископ Гивенс.
Наставник встревоженно щупает мой пульс: чего доброго, нарастающее между ними напряжение подействует на меня. Облегченно вздохнув, он говорит, что все в порядке, и радуется, что я так хорошо усвоил уроки дзен, — хотя как раз моего хладнокровия ему стоило бы опасаться.