Он понимал ее. Он всех понимал… Но и ее, и всех, и всю жизнь он видел теперь точно издали и, болея страданиями страждущих, он все же ясно чувствовал что так, как прежде, ни страдания, ни радости людей уже не захватывают его. Лишь изредка удавалось ему установить свое прежнее отношение к жизни и людям, близкое, теплое, но опять точно поток какой относил его от знакомых и любимых берегов, и он оставался в своих думах и своей печали одиноким. Он похудел, глаза его стали большими и строгими, и он часто задумывался. В черных волосах его протянулись первые серебряные нити…
Как и раньше, от него часто требовали совета в жизненных затруднениях, и он давал совет. От него требовали речей, и он говорил, вызывая то слезы умиления, то ярость. Его звали к больным, и он шел и, опираясь на те немногие знания народной медицины, которые он почерпнул у ессеев, лечил, как мог. Если помочь ему не удавалось, это скоро забывалось, а если больной поправлялся, все хвалили его, если же болезнь проходила слишком уж сразу, все кричали о чуде, и от селения к селению волною шла о нем молва.
Иногда, в минуты тяжелого раздумья и особенно острого ощущения безвыходности, им овладевало старое искушение: а что, если он, в самом деле, слишком строг и к людям, и к себе? Почему мучаются все любящие его люди? Зачем отказывает он во всякой радости себе? Зачем, наконец, не уступит он бедным темным людям в их требованиях к нему, зачем не спустится к ним со своих высот? Царем? Ну, так что же, если они иначе не могут? И пусть ставят его во главу угла жизни, и он, опираясь на власть, сделает если не все, что нужно, то хотя все, что можно. Ведь можно же, взяв у богатых, накормить голодную семью Иуды. И разве много нужно, чтобы избавить маленькую Сарру от стыда?..
Но когда он пробовал спуститься до толпы, как тогда, в притче о бедном Элеазаре, в нем потом всегда подымалась горечь, сознание, что он сбился с дороги и тягостное чувство разочарования. Иногда он не без страха чувствовал, что первоначальная чистота и возвышенность его замыслов как бы потускнели, что он сам как будто уронил свое дело, что он изменил Пославшему его.
И опять: прежде всего он хотел теснейшего объединения людей и в то же время он не мог не знать, что о нем идет распря в народе, что люди во имя его не только разделились на друзей и врагов, но и самые друзья много спорят и сердятся над словом его. И часто в каком-то тайном предчувствии он содрогался: не мир принес он на землю, но меч!
— Ты сам же говорил, что царствие Божие в душе нашей… — сказал раз ему тихими сумерками горбун. — А ты все хочешь устроить его для людей и в этих попытках теряешь и радость, и мир своей души, которая одна только и есть в твоей власти… Ты нашел верный путь и ты же, зная, что он единственно верный, позволяешь своему сердцу увлекать тебя по пути, который ты сам считаешь ложным…
— Знаю, знаю, знаю!.. — сжимая руки, мучительно воскликнул Иешуа. — Знаю! Но иначе я не могу… Понимаешь:
Горбун, побледнев, крепко сцепил свои длинные, бледные пальцы, склонил свою большую голову и после долгого молчания тихо уронил:
— Есть…
И Иешуа узнал в нем свою скорбь, и с этого дня стал он для Иешуа еще ближе…