Они шли из селения в селение и из города в город, и он думал в одиночку свои тяжелые думы. И Исаия жаловался на жестоковыйность и бессердечие людей и на то, что и ему не удалось ничего сделать. Да и Моисей — что можно сказать против его закона, который среди громов и молний Синая вынес он Израилю? От первой заповеди до последней нет в его законе ни единого слова, которого не принимало бы сердце Иешуа с радостью. Но что же сделали из него люди? Взять хоть заповедь о седьмом дне. Что можно возразить против того, чтобы человек, протрудившись шесть дней, день седьмой целиком посвятил бы Господу, оторвался бы от земли и вспомнил бы о небе? Но великий покой Субботы они превратили в великую болтовню о том, можно ли съесть яйцо, снесенное в Субботу, и можно ли вытащить в Субботу из ямы попавшего в нее осла!.. И так во всем…
Они шли — медленно, с усилием: грязные дороги и разлившиеся по-весеннему потоки затрудняли путь. И с каждым днем все веселее и ярче играло солнце на точно помолодевшем небе среди пухлых, белых весенних облаков. Местами, на припеке, уже зацвели анемоны, первая улыбка которых так волновала всегда Иешуа. В полях виднелись стада, исхудавшие за зиму, с невылинявшей шерстью клоками. Телята, одурев от солнца и воли, носились, задрав хвосты, как угорелые. Птицы пробовали голоса… Во всем чувствовалось, что вот еще немного и начнется веселый весенний брачный пир. В ожидании его веселы были эти убегающие вдаль солнечные дороги и эти караваны, тянущиеся в бесконечном кружеве бубенцов в далекие страны, и эта фиолетовая, курящаяся, как жертвенная чаша, земля, и люди всякие, и звери, и букашки… В его сердце зацвела надежда: может быть, не все так печально, может быть, он ошибается, может быть, это просто испытание, за которым последует праздник победы?..
Распевая древние псалмы, они вошли в пределы галилейские. Там, по парящим от солнца пашням уже качались круторогие волы, и пахарь, правя борозду, пел старинную песню о любви, а местами широким, мерным жестом он бросал в разопревшую добрую землю золотые семена, которые скоро умрут, но принесут плод сторицей. Розовым и белым снегом опушились солнечные, ленивые от счастья сады. В серебристых сумерках, по вечерам, когда в небе теплилась красавица Иштар, звезда пастухов, по деревням звенели грешные песни… А когда выбрались они на сияющий простор озера, там просто стон стоял от криков пролетной птицы и рыбачьи лодки бороздили блещущую, сонную воду по всем направлениям… Рыбаки, сопровождавшие Иешуа, тайно ахали: начался веселый весенний лов — вот бы теперь счастья попробовать!..
Иешуа остановился передохнуть у тетки, Мириам Клеоповой. Невесело было у нее теперь: старый Клеопа умер в начале зимы, Иаков, старший сын, угрюмый, точно не выспавшийся, все тосковал по Мириам, тайно пил и становился все угрюмее и угрюмее. Рыженький, шустрый Рувим с его пестрыми веснушками все пропадал из дому по каким-то таинственным делам и возвращался домой, полный радостных надежд. Младший, горбун, стал кашлять, худеть и целыми часами сидел на солнышке, устремив свои прекрасные, все более и более неземные глаза в озерные дали. И бедная мать с тоской смотрела на него, чувствовала беду, и в глазах ее, огромных, обведенных синими тенями, набежали слезы…
Раз, когда Иешуа случайно остался с горбуном наедине, тот крепко взял его руку своими длинными пальцами и сказал:
— Иешуа, друг, брат, уйди от них!.. Верь ты мне, ты хочешь добра, но будет великое зло… Оставь все: уйди куда-нибудь!..
— Да почему говоришь ты так? — сказал Иешуа, в душе которого снова сразу завяли все надежды. — Если ты начал говорить, то говори до конца…
— Они опять хотят поставить тебя царем над страной… — опасливо оглянувшись, сказал горбун. — Все бегают, совещаются, врут. Сперва хотят опрокинуть иноземцев и своих предателей, а потом… — он махнул рукой. — И будут великие страдания, великая кровь и — ничего не будет… А себя, тебя и многих погубят ни за что… Они не тебя слушают, а себя… Откажись от всего и уйди — ты работаешь против себя и против Бога… — тихо закончил он.
Иешуа потупился. Он и сам понимал уже это. Но не мог он — не мог, не мог, не мог!.. — спокойно жить в солнечном уголке каком-нибудь, на озере милом, среди близких, когда мир захлебывается в слезах, когда народ мучительно мятется, не зная, в какой угол преклонить ему голову. Он должен идти до конца, хотя бы впереди была гибель. Если он не сделает всего, чего хочет, — теперь было совершенно ясно, что этого он не сделает, — то, может быть, сделает хотя что-нибудь, чтобы облегчить долю людей. А не облегчит, все равно, пусть погибнет, ибо так, как все, с каменным сердцем, в темноте, он жить не может…
— Я не могу иначе… — тихо, в муке, сказал он.
— Я знаю это… — также тихо, в муке, отвечал горбун и заплакал.