Болезненное воображение Элины разыгрывалось в ночной темноте, и, лежа в постели, она видела мать, звала ее, говорила с ней, горько рыдая, пока наконец, измученная душевной борьбою, не протягивала руку к стакану со снотворным, которое каждый вечер приготовляла ей Анна де Бейль, и не засыпала мертвым сном. Утром она вставала одурманенная, без мыслей, без воли, даже без слез. В такие дни она не покидала своей кельи, глядя с тоской сквозь узкое, запотевшее оконце, как гуляли под деревьями
Однажды утром Жанна Отман застала ее в слезах.
— Это еще что?.. — резко спросила она.
— Моя мать больна. Она здесь, неподалеку…
— Кто вам сказал?
— Я это чувствую.
В тот же день действительно стало известно, что г-жа Эпсен лежит больная в домике на шлюзе. Председательница заподозрила, что проболтался кто-нибудь из слуг, фанатички вроде нее с недоверием относятся к тонким душевным чувствам… И тут она поняла, что, если только мать с дочерью увидятся хоть раз, ее влиянию придет конец.
— Надо ехать, Эпсен… Готовы ли вы?
— Я готова… — отвечала бедная Элина, пытаясь придать твердость своему голосу.
Ее вещи были приготовлены гораздо быстрее, чем приданое, которое так заботливо готовила ей мать, роясь в старых кружевах и перебирая воспоминания юности. Элина везла с собой лишь скромное приданое бедной гувернантки, в котором больше всего места занимали тяжелые пачки Библий и «Утренних часов», пахнувшие свежей типографской краской… Подали карету, и первой туда уселась Анна де Бей ль, в то время как Элина Эпсен целовала на прощанье г-жу Отман, всех своих подруг, мадемуазель Аммер и Жан-Батиста Круза — свою истинную семью, единственную семью, какую разрешается иметь работнице Пор-Совера.
— Теперь иди, дитя мое, и возделывай мой виноградник.
Карета, огибая ограду парка, медленно поднималась по узкой, крутой улочке. Маленькая девочка, спускавшаяся навстречу с корзинкой в руках, посторонилась и, заглянув в карету, громко крикнула: «Мама!..» Из экипажа ей ответил тихий, жалобный крик, перешедший в стон. В ту же минуту кучер стегнул лошадей, и карета быстро умчалась вперед. Фанни, не выпуская из рук корзинки, бросилась вслед за каретой, продолжая кричать: «Мама! Мама!..» Но тяжелое деревенское платье стесняло ее движения, деревянные башмаки сваливались с тоненьких ножек, девочка сделала над собой последнее, отчаянное усилие, рванулась — и упала ничком на дорогу. Когда она поднялась, разбитая, в синяках, с грязными руками и волосами, но без единой слезинки, карета уже поднялась на гору. Фанни с минуту смотрела ей вслед, задумчиво и серьезно, нахмурив лобик, будто стараясь что-то понять, и вдруг, точно разгадав какую-то страшную тайну, в ужасе бросилась бежать домой, к шлюзам.
XIII. СЛИШКОМ БОГАТЫ
Вестибюль особняка Герспах на улице Мурильо. Лакеи в полном составе, в ливреях и перчатках, расположились вдоль стен. Швейцар, важный и надменный, стоит у своего столика и отвечает уже в двадцатый раз:
— Баронесса не принимает.
— Но ведь сегодня ее приемный день.
Да, день приемный, но она внезапно заболела… При этом слове по тщательно выбритым лицам лакеев пробегает лукавая усмешка. Накожная болезнь баронессы, повторявшаяся из года в год, служила поводом для бесконечных пересудов прислуги.
— Меня она примет… Доложите: графиня д'Арло… Я на минутку…
Последовали приглушенные звонки, тихая, чинная суетня, и, к удивлению челяди, почти тотчас же пришло распоряжение проводить гостью, хотя она и не принадлежала к числу ближайших друзей. В гостиной второго этажа графине д'Арло пришлось немного подождать. В камине горело высокое, ласковое пламя, а в большом зеркальном окне, словно в раме, виднелся парк Монсо с его английскими лужайками, гротами и маленьким храмом, на фоне холодного, черного неба и голых деревьев. Грусть этого зимнего парижского пейзажа придавала еще большее очарование изысканной обстановке гостиной, блеску полировки, меди, фарфора, множеству безделушек, тканям, пестрым, как палитра художника, низеньким ширмам у подоконников, креслам, которые были расставлены возле камина и как бы приглашали к понятной беседе.