Кавеньяк начал спокойно, не прибегая к ораторским приемам: они должны были появиться в свое время, как всем было хорошо известно. Он говорил задушевно и горячо, четко произнося каждое слово, — так, чтобы слышали все. Он описал низость министров, их глупость, рассказал об их преступлениях.
Затем спросил:
— Почему король и министры ратуют не за справедливость, а за милосердие? Почему Виктор де Траси вошел в палату с предложением об отмене смертной казни? Если бы людишки, которые ныне правят Францией, ответили на этот вопрос честно, они бы сказали: «Франция — маленькая, слабая страна, она боится Европы. Смертный приговор министрам не понравится Англии и России, а времена, когда Франция не боялась Англии и России, прошли». Вот что сказали бы они вам, не будь они трусами и лицемерами. Они хотят отменить смертную казнь и стараются внушить вам идею милосердия. Если этот трюк пройдет, все прочее не составит труда. Вынесение приговора они поручат пэрам Франции, многие из которых — преданные друзья министров. Они-то и будут судить июльских убийц.
Он возвысил голос:
— Вот что они замышляют! Незаметных преступников — на эшафот, а прославленные злодеи окажутся безнаказанными! Пусть попробует измученный человек в гневе или отчаянии совершить убийство! Кто спасет его от ножа гильотины? Всякий постыдится расточать сострадание преступнику, даже если причиной преступления были отчаяние, бедность и несчастья. Но если аристократы, богачи, люди, в чьих руках находятся судьбы империй, — если они принесут в жертву своей спеси миллион человеческих жизней, подожгут целый город, заставят братьев резать друг друга, обрекут их семьи на вечные страдания, — что ж, пожалуйста, милости просим. А потом, когда приходит час расплаты, вам только и твердят о милосердии. Будут превозносить доблести всепрощения, и даже закон тут же смягчится.
Они говорят, что хотят сохранить революцию чистой, чтобы она сверкала великодушием так же ярко, как когда-то — благородным огнем мужества. Ладно. Но тогда суд над министрами Карла Десятого нельзя поручать палате пэров, в которой сидят родственники, друзья, союзники и соучастники преступников. Пусть министров предадут народному суду присяжных, созванных специально ради этого серьезного случая. И пусть присяжные их осудят! Осудят на смерть! Ибо если они не заслужили казни — этого высшего наказания, — они не заслужили никакого наказания вообще! Потом, когда будет вынесен приговор — смертный приговор, — пусть обратятся к милосердию народа. И народ воспользуется правом милости и снисхождения. Богу известно, с каким величием народ проявил эти качества, когда, будучи безраздельным хозяином Парижа, сумел наладить порядок. Богатства охранялись людьми, которые спят на церковных ступенях или камнях мостовой.
Но нет! Превознося великодушие народа в пустых, трескучих речах, они обливают народ клеветой, ненавидят его. Они боятся, что народ может слишком уж славно распорядиться победой; что, оказав милосердие, народ обнаружит свои достоинства — так же, как прежде, он проявил и силу и добродетель. Если они хотят помиловать министров действительно ради революции, тогда пусть не обращаются к тем, кто сначала принял революцию сложа руки, а потом предал ее. Пусть обратятся к тем, кто дрался во время революции, чья кровь лилась в славные июльские дни. К французскому народу!
Не скоро смолкли рукоплескания. Мосье Гюбер огляделся, отыскивая взглядом желающих взять слово, и увидел поднятую руку Галуа. Это было первое публичное выступление Эвариста. Он предпочел бы сказать несколько сжатых фраз, сухо изложив положения и доводы. Но к этому времени он уже знал, что рассуждения слушают и принимают к сердцу, только если они сдобрены красноречием; словами, словами, словами, зачастую ненужными, подчас даже бессмысленными, но таящими волшебную силу. Он узнал, что республиканцу полагается уметь вызвать злобу и жалость, ненависть и любовь.
Галуа встал. Потемневшими, искаженными видел он лица сидевших вокруг; глаза как будто заволокла пелена густого тумана. Собственные слова, сказанные громким голосом, прозвучали как-то странно. Он уловил в них нерешительность — безошибочный признак страха.
— Граждане! Наш вопрос — только часть вопроса более широкого: имеет ли право государство распоряжаться человеческой жизнью?
Вступление было принято с холодным безразличием. Галуа захотелось, чтобы кто-нибудь-либо он сам, либо аудитория — провалился сквозь землю. Продолжать речь показалось ему непосильной задачей; чтобы произнести новую фразу, пришлось призвать на помощь все свое мужество.
— Это и есть вопрос, который сегодня задают себе Луи-Филипп и его приближенные, сегодня, когда им приходится решать участь четырех министров Карла Десятого — людей, руки которых запятнаны кровью народа.
Как безвкусно выбраны последние слова! Дешево и вульгарно! Но они произвели впечатление. Раздались даже жидкие рукоплескания. Их шум рассеял пелену тумана перед глазами.