«Помещая это письмо, мы решили не оглашать подпись, хотя нас об этом не просили. Следует заметить, что сразу же после трех памятных июльских дней мосье Гиньо объявил во всех газетах, что представляет студентов в распоряжение временного правительства».
Он снял очки и повертел их в руках.
— Кажется невероятным, что среди вас нашелся хотя бы один, кто мог так трусливо и подло поступить с нашей Нормальной школой, товарищами, со мной. Единственное, что мне остается сделать, это найти его, опросив каждого из вас в отдельности.
Повелительным жестом он указал на первого студента в первом ряду.
— Не вы написали это письмо?
— Конечно, нет, мосье.
Затем на второго:
— Вы, может быть?
— Нет, мосье.
Еще восемь вопросов — он рассчитал, и этот тип будет у него в руках. И минуты не пройдет.
Третьему:
— Вы писали письмо?
— Нет, мосье.
— Вы?
Ответа не последовало. Что-то пошло не так.
Он строго повторил:
— Второй раз спрашиваю, вы писали это письмо?
Он показал пальцем на четвертого студента в первом ряду:
— Не знаю, мосье, как ответить.
— Не знаете, вами ли написано письмо?
— Нет, мосье, знаю. Но я знаю также, что, ответив «нет» на ваш вопрос, я выдаю товарища.
«Паршивый щенок! — подумал директор. — Да как он смеет?» Без всякого перехода спокойствие мосье Гиньо внезапно рухнуло. Он грохнул кулаком о кафедру и неистово закричал:
— Боитесь выдать товарища? Какое благородство! Какая верность Иуде! Сегодня, молодой чело — зек, вы укрываете преступление, завтра станете соучастником. — Его крики слились в бушующий поток. — Я знаю, кто это сделал. Я узнаю гнойную язву на теле нашей школы, этого Иуду, который прячется среди нас.
Он сошел с кафедры, поравнялся со вторым рядом и указал на Эвариста.
— Вы! Вы это сделали! Попробуйте только возразить!
— Мосье…
— Не смейте разговаривать. Никогда больше не попадайтесь мне на глаза. Никогда! Слышали? Никогда! Складывайте вещи и убирайтесь. Ничего, мы отделаемся от этого студента. Хуже школа еще не видывала. Вон отсюда!
— Мосье, вы не имеете права…
— Молчать! Или, клянусь богом, я вас ударю. Вон! Убирайтесь…
Он повернулся к двоим, стоящим на сцене:
— Вами займутся мосье Хэбер и мосье Жюмель. Отправляйтесь сегодня же. Никогда больше не желаю ни видеть, ни слышать вас.
Он хлопнул дверью, вошел в кабинет и тяжело опустился на стул. Отер пот со лба. Пропади он пропадом, этот Галуа! И этот четвертый в первом ряду. Мосье Гиньо взял лист бумаги и принялся за письмо. Неровный, дрожащий почерк постепенно сделался увереннее, аккуратнее. Чем добродетельнее были его доводы, тем больше несправедливых обвинений он сыпал на голову Эвариста. Он писал:
«Господин министр!
С глубокой скорбью вынужден я немедленно до вести до вашего сведения о мере, которую мне пришлось принять на собственную ответственность и которую прошу вас безотлагательно утвердить. Я только что исключил из Нормальной школы и препроводил домой, к матери, ученика Галуа по причине, указанной в письме, которое я имел честь вам написать третьего дня.
Речь идет о письме, помещенном в номере «Газетт дез Эколь» — назовем ее своим именем — за тот же день, откровенно подписанном:
Судя по всему, мне было ясно, что автором письма является Галуа. Я решил, что школа больше не может нести тяжелую ответственность из-за одного человека. Виновный был обнаружен, и я не мог оставаться с ним под одной кровлей. Поэтому, на свой страх и риск, я исключил его, с запозданием сделав то, на что двадцать раз не решался в прошлом и с самого начала текущего года.
В самом деле, Галуа — единственный, кто с самого момента поступления в школу давал основания для непрерывных жалоб со стороны учителей и надзирателей.
Однако я слишком высоко ценил его несомненное математическое дарование. Я не доверял собственным впечатлениям, потому что был уже предубежден против этого ученика. Таким образом, я мирился с неровностями в его поведении, с его леностью, нетерпимым характером. Я не надеялся повлиять на его натуру, но стремился довести его до конца второго курса, чтобы не причинять горя его матери, которой, как мне известно, приходится рассчитывать на будущее сына. Все старания были напрасны. Я мог прощать ему мои собственные обиды, но с прошлого воскресенья убедился, что это зло исправить нельзя. Юноша совершенно лишен чувства нравственности, и, быть может, уже давно».