Высокий белокурый молодой человек, бледный и хрупкий, с довольно хорошими манерами, по виду робкий, но только что промотавший в Париже, куда он ездил изучать право, восемь или десять тысяч франков сверх своего содержания, подошел к Евгении, поцеловал ее в обе щеки и преподнес ей рабочую шкатулку с принадлежностями из позолоченного серебра — настоящий рыночный товар, несмотря на дощечку с готическими инициалами Е. Г., неплохо вырезанными и позволявшими предполагать, что и вся отделка очень тщательна. Открывая шкатулку, Евгения испытала неожиданную и полную радость, которая заставляет девушек краснеть, вздрагивать, трепетать от удовольствия. Она взглянула на отца, словно желая спросить, можно ли ей принять подарок, и г-н Гранде сказал что-то вроде: «Возьми, дочь моя», — с таким выражением, какое сделало бы честь иному актеру. Все трое Крюшо остолбенели, заметив радостный и оживленный взгляд, брошенный на Адольфа де Грассена наследницей, которой подарок показался неслыханным сокровищем.
Г-н де Грассен предложил Гранде щепотку табаку, сам захватил такую же, стряхнул пыль с ленточки Почетного легиона, красовавшейся в петлице его синего фрака, потом посмотрел на г-на Крюшо с торжествующим видом, казалось, говорившим: «Ну-ка, отбейте этакий удар!» Г-жа де Грассен с деланным простодушием насмешливой женщины взглянула на синие вазы с букетами Крюшо, как будто искала, где же их подарки. При создавшемся щекотливом положении аббат Крюшо предоставил обществу расположиться кружком перед камином, а сам прошелся вместе с Гранде по залу. Когда оба старика оказались в нише окна, наиболее отдаленной от Грассенов, священник сказал скряге на ухо:
— Эти люди швыряют деньги в окошко.
— Что ж такого, коли они попадают в мой подвал, — ответил старый винодел.
— Если б вам захотелось, вы бы вполне могли подарить дочери золотые ножницы, — промолвил аббат.
— Мои подарки получше ножниц, — ответил Гранде.
«Экий олух мой племянник! — подумал аббат, глядя на председателя, растрепанные волосы которого делали еще более непривлекательной его смуглую физиономию. — Неужели не мог он придумать какую-нибудь имеющую ценность безделушку!»
— Мы составим вам партию, госпожа Гранде, — сказала г-жа де Грассен.
— Но сегодня мы все в сборе, можно играть за двумя столами…
— Раз сегодня день рождения Евгении, играйте все вместе в лото, — сказал папаша Гранде, — в нем примут участие и эти двое детей.
Бывший бочар, никогда не игравший ни в какие игры, указал на дочь и на Адольфа.
— Ну, расставляй столы, Нанета.
— Мы вам поможем, мадемуазель Нанета, — весело сказала г-жа де Грассен, от всей души радуясь, что доставила радость Евгении.
— Никогда в жизни не была я так довольна, — сказала ей наследница. — Нигде не видывала я такой прелести.
— Это Адольф привез из Парижа, сам выбрал, — шепнула ей на ухо г-жа де Грассен.
— Так, так, продолжай свое дело, интриганка проклятая! — ворчал про себя председатель. — Вот будет когда-нибудь у тебя или у супруга твоего судебное дело, так вряд ли оно удачно для вас повернется.
Нотариус сидел в углу и, со спокойным видом посматривая на аббата, думал:
«Пускай себе де Грассены хлопочут, — мое состояние вместе с состоянием брата и племянника доходит до миллиона ста тысяч франков. У де Грассенов самое большее — половина этого, да еще у них дочь. Пускай дарят что им угодно! И наследница и подарки — все будет наше».
В половине девятого были поставлены два стола. Хорошенькой г-же де Грассен удалось посадить сына возле Евгении. Действующие лица этой сцены, чрезвычайно занимательной, хотя и обыденной на первый взгляд, запаслись пестрыми карточками с рядами цифр и, закрывая их марками из синего стекла, как будто слушали шутки старого нотариуса, сопровождавшего каждое выходившее число каким-нибудь замечанием, а на самом деле все думали о миллионах г-на Гранде. Старый бочар кичливо поглядывал на розовые перья и свежий наряд г-жи де Грассен, на воинственную физиономию банкира, на Адольфа, на председателя, аббата, нотариуса и говорил себе:
«Они здесь ради моих денег. Они приходят сюда скучать ради моей дочки. Ха-ха! Моя дочь не достанется ни тем, ни другим, и все эти господа — только крючки на моей удочке».
Это семейное празднество в старом сером зале, тускло освещенном двумя свечами; этот смех под шум самопрялки Нанеты-громадины, искренний только у Евгении да у ее матери; эта мелочность при таких огромных доходах; эта девушка, напоминающая птиц — жертв высокой цены, по какой они идут, неведомо для себя, опутанная и связанная изъявлениями дружбы, которую она мнила искренней, — все содействовало тому, чтобы сделать эту сцену грустно-комической. Впрочем, не была ли она сценой обычной во все времена и для всех стран, только сведенной к простейшему выражению?