«И чудили мы тогда. Евграф было довел себя до того, что начал недомогать. Воздерживался от самого существенного (по понятиям большинства) при сближении с женщиной. Великий подвижник Феодосий под Киевом, ухаживавший за прокаженными в зловонных хлевах, говорят, возможен только в России. Евграф своего рода тоже подвижник, только на иной почве, но также с высокими идеалами добра и гуманности. Поглощенный наукой и изысканием средств к существованию, он говорил: «Я не имею еще права обзаводиться семьей». Он был тверд в своих нравственных принципах. Ему приходилось нелегко, конечно, подавлять свою чувственность, но он не хотел быть в зависимости от нее. Им не управлял эгоизм, как у других. Им руководили долг, мораль, доброта. Он очень боялся скотоподобия». Однажды он признался: «Ты будешь моя первая женщина. Не скажу, чтобы мне легко далось воздержание.
Я считал нужным обуздывать силу желания, не соответствующего разуму».
Все эти важные события, носившие, впрочем, узко-личный характер, не должны были из конспиративных соображений выноситься на люди: никто ни о чем не догадывался. Ничего нельзя было менять. В том числе в кружке панютинцев. Он время от времени собирался, правда, в сильно поредевшем составе и не в квартире Панютиных, а Федоровых на Итальянской. И о политике больше не спорили; политические дебаты порядком приелись хозяину на заседаниях редколлегии. В основном пели. Иногда недоумевающие и негодующие панютинцы забредали и в квартиру на Кирочной, и тогда происходили забавные сценки, одну из которых Людочка записала. Пришел студент Каган. «Я скорее усадила его на диван в кабинете. Сидим разговариваем о том, о сем, о проявлениях начинающегося террора. Спрашивает, читала ли я «Начало»? Хвалит его направление. Закрытая дверь тихо-тихо открывается, и в ней показывается лицо Евграфа Степановича — и быстро скрывается… Сидели мы как раз против двери… Каган поражен, быстро прощается и уходит». Ну и попало же от Людочки ненаходчивому великому конспиратору!
Ничего нельзя было менять. Да и что можно было бы изменить, если б было можно? Странной эта жизнь — с радостями любви, с прогулками, лекциями, чтением книг, ведением дневника, грустными или приятными случайностями — стала лишь потому, что была прикрытием другой жизни, которая тоже не считалась самой главной; жизнь потеряла свою самоценность, она была пронизана (и отравлена) ожиданием — вечным ожиданием беды.
Но — как и должно быть в каждой настоящей повести, которая в первый раз происходит на самом деле, чтобы впоследствии обрести словесное застылое книжное бытие, устойчивое против всерассыпающего напора времени, а не наоборот, что тоже бывает, то есть из окаменело-книжного перетекаем в зыбкое жизненное бытие, — беда (или в данном случае назовем это переменой) пришла не оттуда, откуда постоянно ее ждали, так что можно было и не прислушиваться днем и ночью к шагам на лестнице — она не по лестнице поднялась. Все произошло просто, потому что почти все просто в настоящей повести жизни.
Глава двадцать вторая
ЗАКЛЯТИЕ ОГНЕМ И МРАКОМ
Уж Евграф-то Степанович должен был бы знать, постигши химию и физику насквозь и шесть раз Менделеева перечитав, что соединительная сила, по крайней мере, равна разрывной, и удержание атомных частиц исполнено такой потайной энергии, что, высвобожденная, она рявкнет взрывом. Никакой стяжательной силой «Начало» не обладало. Никакого объединения вокруг себя оно создать не в состоянии было. Да и время не приспело. Возмущенная русская мысль бурлила и вширь рвалась: паводок!.. «Орган русских революционеров» — значилось на титуле. «Каких революционеров? — спрашивали себя революционеры. — Если нашего толка, единственно правильного, тогда освещать надо то-то и то-то и призывать к тому-то; если соседнего толка, который мы из уважения революционным называем, но он неправильный, тогда о том-то писать, а если дальнего толка, который мы тоже, себя уважая, назовем революционным, но он совсем неправильный, тогда о том-то…»
«Наше правдивое, обличающее всякую несправедливость, скромное, без сенсаций, не кровожадное «Начало», — охарактеризовала впоследствии газету в своих воспоминаниях Людмила Васильевна. Под кровожадностью она понимает оправдание или призыв к террору; и множество раз в своих записях подчеркивает бесконечное отвращение Евграфа Степановича к убийству, абсолютное неприятие, ужас при одном упоминании об этом…
4 августа 1878 года на углу Михайловской и Большой Итальянской был убит генерал Мезенцев, шеф жандармского корпуса, сухой и властный старик, с синеватыми дряблыми щечками, пронизанными кровеносными сосудами. Убийца вскочил в поджидавший его экипаж, рухнул на сиденье, все еще держа на весу кинжал, покрытый не кровью, а кровавой испариной. «Спрячь, дьявол!» — крикнул его товарищ, в его голосе слышалось упоение, смешанное с отвращением и ужасом. Кравчинский (а это был он) тупо и робко нащупал на поясе под плащом ножны и вложил в них клинок.