Эти споры велись буквально обо всем: и о том, будут ли духи при коммунизме – фабрика Брокара стояла с революции, и работники не были уверены, что ее пустят. И о том, существует ли общность жен в фаланге Фурье, и о воспитании детей. Обсуждали не формы брака, обсуждался сам брак, сама семья – нужна ли она. Или детей должно воспитывать государство и только государство. Нужны ли адвокаты при новом праве. Нужна ли литература, поэзия, живопись, скульптура… И если нужны, то в какой форме, не в форме же старой [Там же: 434].
Эту особенность московской жизни отмечает в своем «Московском дневнике» и немецкий философ Вальтер Беньямин, оказавшийся в советской России в декабре 1926 – январе 1927 года:
Дни каждого московского жителя насыщены до предела. Заседания. Комиссии каждый час проходят в конторах, клубах, на фабриках; для них часто не хватает места, их проводят в углу шумных редакций, за убранным столом в заводской столовой [Беньямин: 226].
Двадцатые годы – время ораторов: Шаламов вспоминал, что более тридцати раз слушал Луначарского[7]
, которого называл человеком-университетом.Варлам Шаламов принимал в кипящей культурной жизни самое активное участие. Он дискутировал, писал стихи, посещал литературные кружки, бывал на занятиях у Осипа Брика, диспутах Маяковского, встречался с Сергеем Третьяковым, ненадолго вошел в «Молодой ЛЕФ», несколько раз был в «Красном студенчестве» поэта-конструктивиста Ильи Сельвинского. Возможность существования множества мнений, относительная (в сравнении с тридцатыми и последующими годами) свобода дискуссий, различные литературные группы и взгляды – это то, что Шаламов вспоминал всю жизнь:
Двадцатые годы – это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в Клубе Университета, в Колонном зале Дома Союзов. Интерес к выступлению поэтов, писателей был неизменно велик. Даже такие клубы, как Госбанковский на Неглинном, собирали на литературные вечера полные залы.
Имажинисты, комфуты, ничевоки, крестьянские поэты; «Кузница», ЛЕФ, «Перевал», РАПП, конструктивисты, оригиналисты-фразари и прочие, им же имя легион [Шаламов 2013: IV, 319].
Дискуссии кипели недолго: Шаламов был арестован 19 февраля 1929 года в засаде в подпольной типографии, где печатались «Завещание В. И. Ленина» и другие документы оппозиции. Ордер на его арест подписан Г. Ягодой 1 марта 1929 года.
Двадцатые годы стали для Шаламова эталоном, с которым он сверял литературу пятидесятых-семидесятых, и чаще всего сравнение было не в пользу последней. Свидетели отмечают, что, вернувшись с Колымы, Шаламов так и остался «человеком двадцатых годов», и с этим связано его во многом критическое отношение к современному литературному и культурному процессу.
После возвращения из лагеря Шаламов устроился на работу внештатным корреспондентом в журнал «Москва» и добивался публикаций статей именно о двадцатых: о «Красной нови», «Синей блузе», А. К. Воронском. Тема двадцатых годов цензурировалась государством долгие годы, Шаламов же настаивал на публикации правды.
Шаламов быстро включился в литературный процесс. Он интересовался идеями ЛЕФа, некоторое время посещал кружок Осипа Брика, общался с Сергеем Третьяковым. Он активно и внимательно изучал труды формалистов, но при этом отделял литературную теорию от московской литературной жизни, которая «создавала факты» и была очень насыщенной: