Разговор происходил в мрачном замковом зале, оба стояли друг против друга, чувствуя, что начинают ненавидеть друг друга; у молодого ненависть всегда сильней и сразу прорывается наружу – маркграф сорвался на крик; словно переломив свою высокую фигуру, наклонился к аббату и прохрипел ему в лицо:
– Шестнадцатилетних в монахини?.. Чтоб рожали детей от аббатов! А у меня – двенадцатилетняя жена, и я хочу сразу же консумации брачной! И пусть мои подданные с радостью говорят: Генрих alreit hatte beschlofen Praxed[1]
. Откладывать на четыре или пять лет то, что принадлежит мне по обычаю и праву? Я завтра же торжественно въеду в свой замок с обнаженным мечом в руке под бой котлов и звуки лютней и повезу свою невесту в епископальную церковь, и меня будут сопровождать все бароны и рыцари Нордмарки, и хотел бы я видеть, кто захочет мне помешать!
"И псом взрослым еще не стал, – подумал аббат Бодо, – а кусает уже свирепо". Вслух не сказал ничего, даже вздох подавил и тихо отошел от маркграфа, исчез, как тень.
В замок прибыла графиня Ода с баронскими женами, высокая, белолицая – какой Евпраксия помнила ее еще в Киеве. Бывшая княгиня не изменилась ни в чем, даже одежда на ней была почти такая же, как когда-то в Киеве, когда восседала она рядом со Святославом, только золота навесила на себя графиня больше и тяжелей прежнего, и властности в ее голосе слышалось тоже больше, пожалуй, чем во времена княженья.
Все называли тут Евпраксию на латинский лад Пракседой, имя утратило ласковость, стало каким-то грубым, будто прозвище, девочка каждый раз пугливо ежилась, когда над ее головой раздавалось "Праксед! Праксед!"
Графиня Ода вместе с Журиной выбрала свадебные наряды для Евпраксии: прежде всего протканный легким золотом прозрачный ромейский плат, его набрасывают на голову вроде бы небрежно, а на самом деле умело и красиво, он собирается в мягкие складки и увенчивается золотым венцом. Красив был и широкий гиматий с длинными рукавами, на воротнике, наглухо охватывающем шею, и внизу – золотое шитье, пояс точно так же золотой. Под верхними одеяниями – узкая, по фигуре, сорочка александрийского полотна с сильно зауженными рукавами и золотыми наручами. Сандалии пурпурные, как у ромейских царевен, круглоносые, усаженные перлами и другими камнями.
Евпраксия, очень легкая, словно облачко, вся сверкала золотом и молодостью, рядом неуместным и нелепым выглядел долговязый маркграф с драконьей головкой (шлем нельзя было надевать в церкви, держал его на согнутой углом левой руке), в золоченом панцире с пышным ошейником и нагрудником, украшенным целым ворохом самоцветов, в высоких красных сапогах (длинные шпоры тоже позолочены), с гремливым мечом на дорогой перевязи.
Епископ надлежаще-торжественно, хотя и суховато, коль сравнивать с киевскими вкусами, соединил в соборе руки новобрачным, произнес должные слова о том, что церковь велит обоим жить по справедливости и в уважении святости брачных уз. Бароны стояли позади новобрачных и тяжело дышали – от напряженности торжественного мгновенья и от копченых гусаков, которыми уже с утра были набиты их ненасытные желудки; чуть позже епископа бароны дополнили, недвусмысленно посоветовав маркграфу, чтобы на ложе он избавился от рыцарственной вежливости и пороскошествовал как следует; из собора пышный кортеж перебрался в замок на пиршество, которое длилось до поздней ночи, сопровождаемое пьяным пеньем, игрой на лютнях, забавами шпильманов, дикими, часто же и срамными плясами, а уж тогда, как водится по обычаю, родичи проводили новобрачных в свадебную ложницу, чтобы положить их в постель рядом, но тут уж не было между молодыми обнаженного меча, как в Киеве, и гости не задерживались в ложнице. Пьяные слуги еле-еле стянули с маркграфа железные доспехи, кое-как сорвали с Евпраксии златотканые одеяния. Невеста осталась в одной сорочке, Генрих в грубой ночной рубахе ниже колен. Неуклюже передвигая длинные тонкие ноги, покачиваясь и пьяно хохоча, он сам вытолкал из спальни последних гостей, осмотрелся в темноте, не остался ли еще кто-нибудь из них, и тут увидел женщину, которая приехала из Киева вместе с его маленькой Праксед. Он что-то крикнул женщине, но та, видно, не поняла, потому что стояла посреди ложницы, – отгородив от него Праксед, его законную жену, настоящую жену, которая, черт побери, уже вступила в законный возраст, legitima aetas, как бормочут по латыни все эти, чесотка их возьми, аббаты. Маркграф махнул рукой на дверь, коротко и зло, но эта темная славянка продолжала стоять столбом, тогда Генрих почти упал на женщину, обхватил ее обеими руками, начал толкать к выходу, не переставая бормотать проклятья, брызгая слюной, безмерно пьяный.
Вдруг что-то светлое мелькнуло перед глазами маркграфа, он резко обернулся, отпихнув Журину с такой силой, что она упала на пол, увидел: прямо в грудь, напротив сердца, совсем близко было направлено что-то холодное и безжалостное, а голос молодой жены показался еще безжалостней: