Генрих еще не ведал всего этого, когда снаряжал из Кведлинбурга своих послов: не тайных незаметных – торжественных, пышно разодетых, с богатыми дарами, с посланием императорским к великому князю киевскому, с проводами, напутствиями и нетерпеливым ожиданием возвращения.
Во главе посольства поставили барона Заубуша. Тем самым император хотел показать, какое значение придает делу, как высоко ставит свою невесту – ведь отрывает от себя вернейшего человека, с которым, кажется, не разлучается в течение тридцати лет и не то что на несколько месяцев, а даже на несколько дней. С Заубушем должны были ехать и русские дружинники.
Потому что знали дорогу, и еще – как убедительнейший знак добровольного согласия княжны на брак и добрых намерений императора.
Кирпа пришел проститься с Евпраксией. Журина не смогла поймать его пораньше, побыть с ним наедине, прощалась при княжне, не сдерживая слез, да и княжна тоже плакала – свой ведь человек, да и какой человек! Кирпа поклонился Евпраксии, а Журину обнял и поцеловал, весьма удивив этим княжну, хоть должна же была она вспомнить, что Журина тоже женщина, еще молодая, пригожая, а годы летят как хищные стрелы, а жить хочется…
Кирпа погладил Журину по черным ее волосам, вздохнул, засмеялся:
– Не вырастет уже такая фасоль, как при мне.
Евпраксия ничего не поняла. Какая фасоль?
– Ты еще дите, княжна, – сказала ласково Журина и снова заплакала.
А может, так лучше – долго оставаться ребенком?
Кирпа принес с собой какой-то ларец, подал Евпраксии.
– Может, не вернусь сюда, дружинницкая жизнь ведь такая: к какому князю едешь, тот тебе и велит. Сюда приехал – ты оставила при себе. В Киев вернусь – князь Всеволод скажет: оставайся, иди туда, бей того. Вот так и живу. А это тебе, Евпраксия, мой подарок свадебный. Ларец вот, достался мне от ромейского катепана в Тмутаракани. Сирийская вещь, старинная и редкостная. Пусть будет тебе защитой от лихих людей; тут, гляжу, лихого больше, чем доброго, тем более для красивой молодой женки, да еще такой доброй и неиспорченной, как ты у нас. Вот тут тебе – для собственных надобностей зеркальце из чистого золота, мази ромейские, притиранья, не знаю еще что для красоты. А тут, открываешь потайное дно, лежат шесть золотых бокалов. Не пей из них никогда! А ежели возникнет нужда одолеть смертельного врага, налей ему в этот бокал… И вспомни Кирпу.
– Возвращайся, Кирпа, – попросила Евпраксия.
К отцу Севериану, который тоже прощался, тоже ехал в Киев, она с такой искренней просьбой не обращалась, тот переступал с ноги на ногу почти застенчиво, бормотал, что оставляет духовную дщерь свою с богом, на что Кирпа не без въедливости заметил, что бог его почему-то не всегда все видит и как-то не торопится прийти на помощь ни детям, ни женщинам, ни тем, кто попадает в беду.
– У ромеев есть обычай охотиться на маленьких птичек, обмазывая ветки деревьев клеем, – сказал воевода. – Постережись, Евпраксия, таких веток.
Ведь ты для нас всегда будешь маленькой красивой птичкой!
Выезжало посольство из Кведлинбурга теплым весенним днем. Моросил весенний дождик, лоснились конские крупы, играли лютни, трубили трубы.
Кирпа ехал рядом с Заубушем, который держался на коне так лихо, будто у него обе ноги были целы. Провожали их сам император со свитой, помолвленная с Генрихом Евпраксия, аббатиса Адельгейда; одни радовались, другие плакали, третьи беззаботно кричали что-то вослед уезжавшим. Кирпа, проезжая мимо Евпраксии, подмигнул ей, взглядом показал на Заубуша:
– Осел слушает лютню, а свиньи – трубу!
То был день грустный, но одновременно и радостно-приподнятый.
Посольство поедет через всю Саксонию, через Чешский лес, Польшу, Русь, и всюду будут спрашивать, кто и куда едет, и всем будут отвечать, что везут грамоты германского императора русскому князю, дабы тот выдал свою дочку за Генриха.
Императрица, императрица – и об этом вскоре будет знать Европа и мир!
Приготовление к высокому браку чем-то напоминает начало войны. Гуденье флейт, грохот ворот, полыханье факелов, звон оружия, куда-то движутся вооруженные всадники. Сказано Зевсом про жен: