– Перебить всех. И чтоб не прилетел сюда больше ни один! Держать лучников в готовности всегдашней, с натянутой тетивой, – так велю!
Императрица, освеженная сном, бродила по дворцовым залам и комнатам среди спящих людей, беспорядка и запустения. Вошла в покой, где стояли император и Заубуш, не замеченной ими, услышала последние слова Генриха, молча подошла к окну, выглянула, как перед тем император и Заубуш, сказала, ни к кому не обращаясь:
– На окна садятся ангелы, и грешно их прогонять…
Барон предусмотрительно исчез, Генрих никак не мог сообразить, откуда взялась здесь Адельгейда.
– Адельгейда… – пробормотал он смущенно.
– Как вам спалось, император? – спросила она ласково.
– Император не спит, он и ночью исполняет свой долг…
– Перед кем? – полюбопытствовала она теперь уже лукаво.
– Перед государством.
– Это трудно?
– Весьма.
– А перед жизнью?
Он не понял.
– Что – перед жизнью?
– Исполнять обязанности перед жизнью, я хотела сказать.
– А что такое жизнь? – уже сердито поинтересовался он.
– Жизнь – это полнота времен. Полнота сущего. Радость.
– Радость – это власть.
– Какая радость от власти? Одна лишь усталость.
Он взглянул на нее встревоженно. Откуда она знает? Угадывает или уже все поняла?
– Жизнь сама по себе ничего не стоит, – пробормотал он. – Ценность придает ей содержание деяний, наполненность высоким.
Она его не слыхала. Говорила, как будто сама с собой, неслышно проплыла от дверей к окну, в белом длинном платье, горностаи наброшены на плечи, ребенок и императрица, нежность и мудрость.
– А знают люди то, что трава знает о земле, птица о небе и зверь об одиночестве? – прошептала горько и пропала, оставив императора в растерянности.
ЛЕТОПИСЬ. ПУСТЫЕ ГОДЫ
Когда тебя двенадцатилетней увезли с родимой земли, забросили в мокрые горы, лишили надежд, довели до отчаянья, когда ты вроде бы навсегда затерялась в тех горах, а судьба вдруг спасла тебя от забвенья и подняла на высоту – можно и оглянуться, есть и на что поглядеть, но… но что же увидишь там, на высоте? Для тебя – пустые годы, дни без событий, зря потраченное время, а для людей? Чужое слово "Европа" не давало тебе ничего, но было еще – червонное – слово "Русь", был Киев зеленый, было незабываемое, навек утраченное, а теперь будто снова душой обретенное (с прибытием посольства из Киева, от отца, Всеволода).
Летописец русский, не имея что сказать о некоторых годах, напишет так: "В лето 6429. В лето 6430. В лето 6431. В лето 6432. В лето 6433. В лето 6434. В лето 6435. В лето 6436. В лето 6542. В лето 6543. И никаких происшествий. Ничего. Пустые годы… Реки выходили из берегов, солнце нещадно палило, голод стоял по земле, мор налетал, мерли люди, горели села и города, плакали матери над сыновьями – для летописца то были пустые годы, раз не задевало эдакое ни князей с епископами, ни бояр с воеводами.
Шесть лет жизни в Германии Евпраксии тоже казались пустыми. Не знала ни несчастий, ни радостей немецкого люда, не углублялась в происходящее вокруг, замыкалась в собственной беде; сама страдала и считала, что должен страдать весь мир, потому и годы эти могли бы еще зваться годами страданий.
Но вот прибыло посольство из Киева, приехал Журило, с которым когда-то собирала цветы, ловила мотыльков, слушала сказки про чеберяйчиков; вместе боялись темноты, вместе бегали по таинственным закоулкам Красного двора, сооруженного князем Всеволодом; а теперь Журило – дружинник и посол киевского князя. Журило жил все шесть лет в Киеве, он там все знает, про все может рассказать, заполняя шестилетнюю пустоту, переносить которую нет больше никаких сил.
И Журилу позвали к императрице.
Двор императорский остался в Бамберге, о чем в хрониках сохранится единственное упоминание: император по представлению жены и епископов Рупрехта Бамбергского и Удальриха Эйхштадского одарил министериала бамбергского Майнгера. Больше ничего. Еще не было вражды между Евпраксией и Генрихом, еще не утратили они надежд. Двор, как и надлежало, разделился на две части, две половины; мужская тянулась к императору, женская – к императрице; разделение было выгодно Генриху, не устраивало и обижало молодую императрицу, но в конце концов и она извлекла из этого положения кое-какую пользу, могла сосредоточиться на себе, на своем прошлом, а прошлое, известно, всегда при нас, и полезно оно тем, что человеку легко сопоставить память о своем прошлом и свое нынешнее горе.
…Позвали, значит, к императрице Журилу.
Была там Журина, которая опять не решилась подойти при всех к сыну, выразить материнские чувства, были придворные дамы, которые, казалось, полностью превратились в глаза и уши, впитывали каждое словечко, каждый взгляд, малейшее движение, все старались уловить хотя бы какой-нибудь намек на нечто греховное, что было, ну, ясно же, было между императрицей и этим молодым, на диво красивым чужаком – недаром ведь от одного только взгляда на него Адельгейда поранила себе руку.
Ничего не поняли, ничего не заметили, ничего не уловили.
Расстояние, холод, торжественность.