Оставляя в стороне общекультурные корни русского западничества, психологически оно имеет свое если не оправдание, то объяснение именно в этом свойстве месторазвития и самой типологии русской жизни. Не только западники типа Чаадаева или Бакунина, но и сам Гоголь томился Россией и создал себе двойную жизнь, одновременно далекую от нее и в то же время глубоко близкую. И еще в последнее время над мало выезжавшим из России Толстым веял «западный ветер», и в наше время Горький в Италии пишет об Артамоновых и Самгине. Нужно думать, однако, что давний спор между западниками и самобытниками если не разрешен в пользу какой-либо из сторон, то, во всяком случае, навсегда оборван революцией, и само соотношение этих понятий должно существенно перестроиться. В русском сознании Европа всегда считалась страной разрешенных проблем.
В то время как Россия судорожно билась на месте, казалось, что Запад, легко и просто следуя за жизнью, без затруднения переходил от одной удачи к другой и безболезненно распутывал узлы жизни. Дело исторической синхрологии установить, насколько подобная расценка Европы в отношении России соответствовала в разное время действительному положению вещей. Важно было то, что подобный миф существовал, и им жили как Россия, так и сам Запад. Но еще важнее, что вера в этот миф теперь надломилась на глазах у всех, причем русская революция для этого надлома сделала больше, чем мировая война, с безысходностью всех ее последствий. Под нависшей сложностью социальных проблем и политических затруднений европейский потолок за последние десятилетия безмерно снизился. Но более всего начинает давать о себе знать [неблагополучие в самом основании западной культуры. Самый строй и обиход жизни классической Европы, слагающий ее традиции и силы, всегда ощущавшиеся закономерными и абсолютными, начинают раздражать и изнашивать значительно большее количество людей в самой Европе, чем это кажется с виду.Принцип личных свобод и индивидуального самоопределения, выдвинутый всеми европейскими революциями, с течением времени обратился в жесткий социальный индифферентизм, при котором судьба и социальное положение каждого человека не гарантируются ничем, кроме его самого. И даже право на гражданство должно, в сущности, каждым завоевываться,
и при этом в условиях всеобщей и беспощадной конкуренции, что должно утомлять и ожесточать не одних отсталых и выбитых из строя неудачников. Естественно, что среди непрекращающейся жизненной тревоги и бесплодной социальной динамики в широких массах начинает возникать жажда социальной стабильности и искания иной жизненной системы, при которой личная судьба человека гарантировалась бы какой-либо обязательной и объективной инстанцией. Именно в этом нужно искать корни европейского коммунизма и все растущее сочувствие «русскому» принципу несвободного равенства, выдвигаемого самой жизнью взамен распадающегося, ему противоположного «западного» принципа свободного неравенства, при котором действительно[е] неравенство прикрывается якобы свободой, а свобода погибает в неравенстве.В некритическом сочувствии европейского пролетариата и радикальной интеллигенции всему происходящему в России есть много слепой наивности и непонимания. Возникнув в определенной исторической среде и развившись в прошлом по своим социальным закономерностям, русская революция как комплекс предпосылок и заданий для будущего европейскому, даже революционному сознанию в целом недоступна, в частности, непонятна и та переработка, которой подвергается в условиях советской государственной системы и самый руководящий принцип коллективизма, положенный в свое время в основание замысла русской революции. Реальное существование Советского Союза, требующее непрестанной координации принципа с жизнью, в процессе постепенного усложнения первоначальной революционной темы поставило как перед самой Россией, так и перед всем миром проблему нового типа
государства, которое можно было бы назвать в противоположность нейтральной, безответственной государственности западных демократий государством страховым[575].