— Да, это люди, — садясь рядом с Лакостой, сказал Петр. — Но — мои люди, как мои пальцы, ногти, волосы. Это тебе трудно понять, шут. Да и не только тебе.
— Я это хорошо понимаю, Ваше Величество… — скороговоркой пробормотал Лакоста.
— Каждый человек внутри себя либо вор, либо бездельник пустой, — продолжал Петр. — И не воруют люди только лишь по лености натуры или по злому умыслу. Кто не ворует — того опасаться следует вдвойне!
— Человек — злодей! — убежденно сказал Лакоста, с удивлением сознавая, что не испытывает к царю ни обиды, ни злобы за битье — как к дубинке с кожаным колпачком, которою был бит. — В детстве он бабочкам крылышки отрывает, стрекозам головы откручивает, вешает кошек — младенческая жестокость, кровавый интерес. А вырастет — убивает себе подобных: развитое, совершенное злодейство. И ничто его от этого не может уберечь, кроме власти, кроме царской руки.
— Значит, понимаешь! — кивнул Петр. — А француза зарубил! А сказал бы мне — я б его жениться заставил!
Лакоста упрямо молчал, уставившись на притихшего Кабысдоха.
— Если царская рука послабление себе позволит, — рывком встав с дивана, сказал Петр, — не только людишки — вся эпоха озвереет! Верно ты сказал: начнется с жуков да с кошек, а кончится человекоистреблением ужасным. Это в Голландии — законами, а у нас палкой надобно погонять людей.
— Когда-то и в Голландии палкой погоняли, — не подымая головы, сказал Лакоста.
Петр подошел, за уши отвел назад Лакостову голову, сказал, близко глядя ему в глаза:
— Если б я три жизни прожил — может, научил бы наших русаков жить по разумным законам. А мне отведена — одна, да и та через вас к концу идет!
Отпустив Лакосту, он подошел к станку и тронул приводное колесо.
— Уходи, шут, — сказал он, глядя в окно. — Не хочу с тобой говорить: умен ты, а не свой… Ишь ты, голландские законы! Кто в них тут поверит, когда и сам я уже не верю.
Услышав мягкий стук затворившейся за Лакостой двери, Петр подошел к ящику Кабысдоха, опустился на корточки и принялся толкать, ворошить дремлющего карлу острой щепкой.
10
ЦАРЕВИЧ. 1717-1718
Над Веной билась, зацепив ее крылом, типичная восточноевропейская непогодь, отвратительная и бесшабашная. Перед лицом дикой степной гостьи австрийская столица выглядела испуганной и отчасти даже жалкой: стремительные порывы ветра несли в себе хриплое дыхание Азии. Казалось, из взвихренной, слоистой тьмы вот-вот высыпятся орды косоглазых всадников, поскачут со всех сторон к императорскому дворцу, к Собору, к Грабенштрассе.
Град сыпал на Грабенштрассе как из ведра, ледяные ядра дерзко стучали в окна особняка российского резидента Авраама Веселовского. Веселовский, только что вернувшийся от вице-канцлера Шенборна, намерзшийся и продрогший, грел зад у камина овальной гостиной, с письмом в руке. Письмо было из Санкт-Петербурга, от двоюродного дяди Петра Павловича Шафирова.
«Милый Абраша, — писал Шафиров, — побег царевича продолжает беспокоить Государя сверх всякой меры. В этом злосчастном происшествии он усматривает связь с замыслами своих еще уцелевших противников и поэтому придает делу первостепенное значение. Всякий, хоть сколько-нибудь причастный к этому преступлению или сыску, находится под пристальным наблюдением, — и ты, разумеется, из первых. Гвардии-капитан Александр Румянцев, посланный тебе в помощь, доносит о каждом твоем шаге. Если ты сумеешь добиться выдачи царевича, либо похитить его, либо, на самый крайний случай, вообще бесследно от него избавиться — тебя ждет богатая награда и дальнейшая блестящая карьера. В противном же случае, при неблагоприятном стечении обстоятельств, ты подвергнешь смертельной опасности себя и своих братьев Исаака и Федора; один только Яшка ходит в любимчиках князя Меншикова и ему ничего не грозит. Мое положение, как ты знаешь, достаточно прочно, но и я от твоего падения могу впасть в жестокую опалу».