— Ну конечно, — снова кивнул Веселовский. — В конце концов, как бы в дальнейшем ни сложились обстоятельства, куда приятней в такую погоду сидеть в Италии, чем в Тироле. Поверьте, я желаю вашему гостю всяческих благ…
— А я это знаю, — беззастенчиво глядя на русского резидента большими голубыми глазами перебил Шенборн.
— Да, да… — смутился, смешался на миг Веселовский. — И я прошу вас, ваше высокопревосходительство, ради общего блага разрешить мне встречу с нашим путешественником. Я готов хоть сейчас скакать в Эренберг.
Опершись о подлокотники, Шенборн легко поднялся из кресла и, посмеиваясь, прошелся по комнате.
— Чудесные, действительно, котятки, — склонившись над измаранным пуховичком, сказал он. — Но ваш господин Румянцев не прыток, нет не прыток! — Подойдя к гостю, Шенборн близко заглянул ему в лицо и довольно улыбнулся, показывая крупные желтые зубы. — Как же это он вам не донес, что путешествующая персона, пресытившись горным покоем, вот уже второй день как в Вене! Отчитайте, отчитайте гвардии капитана Румянцева: зря ему жалованье платят.
— Значит, и нужды нет ехать в Тироль, — не отводя глаз, сказал Веселовский. — А что до Румянцева, то я с вами совершенно согласен.
— Война! — вновь принявшись ходить по комнате, словно бы сам с собою говорил Шенборн. — Такая война не принесет никому из нас ничего, кроме орденов. А справедливость! Не вовремя начатая война не может считаться справедливой, в то время как ни у кого не вызывает сомнения справедливость войны, начатой в подходящее время. И разве можно забыть о справедливейших интересах этого несчастного скитальца, этого милейшего молодого человека, столь ужасно попранных! И кем, кем попранных? Родным отцом!.. Такой пример может поколебать монархическую гармонию во всей Европе… Что вы сказали?
— Война поколеблет европейскую гармонию в еще большей степени, — сказал Веселовский, и не думавший прерывать вице-канцлера, а, напротив, слушавший его, боясь пропустить хоть слово.
— Ах, война! — беспечным тоном откликнулся Шенборн. — Ну, ее нетрудно избежать.
— Итак, — провожая взглядом вышагивающего хозяина, сказал Веселовский, — где и когда я могу встретиться с царевичем?
— Здесь, — резко остановившись, сказал Шенборн. — Сейчас… Если, разумеется, мой гость еще не спит. И я прошу вас, мой дорогой, не утомлять его политическими разговорами: в этой области наш юный друг, к сожалению, еще не силен.
— Мудрые советы вашего превосходительства обогатят и нищего, — внятно пробормотал Веселовский, выходя из гостиной вслед за хозяином.
Царевич Алексей стоял у высокого сводчатого окна своей комнаты во втором этаже шенборновского особняка и, отведя гардину тонкого белого шелка, глядел на улицу. Темень перед домом была проницаема: усовершенствованные масляные фонари горели ровным желто-золотистым светом… Вспомнив буйную тьму кривых московских улиц, царевич вздохнул, отпустил гардину и вернулся к низкому резному столику, на котором стояла пузатая бутылка порто, бокал тонкого стекла и серебряная ваза с сахарным печеньем.
В сущности, было бы замечательно завести в Москве такие вот фонари, такие гардины и бокалы. Но Москва шиш получит, отец все хорошее, все лучшее забирает к себе в Санкт-Петербург — а Москва пусть в грязи сидит, грязью умывается. Отец Москву ненавидит, ненавидит! И его, Алешу, ненавидит, и его мать, Евдокию Лопухину, и вообще всех Лопухиных. А кого он не ненавидит, кого любит? За что мать в монастырь сослал, в Суздаль? Променял ее на немку свою, на Катьку-портомою. Он одних немцев и любит, подголосков своих, а чуть кто за русское, за благостное вступится — тому голову с плеч… Ну, и его русские люди ненавидят: сидит, как пугало, в своем Парадизе. Родного сына решил власти лишить, Божьего наследства — ан нет, не получится, не выйдет! И из Руси Немецкую слободу устроить не выйдет! Вон дедушка Алексей Тишайший по морям, как рыба-кит, не плавал, в Царьград да к шведам на рога не лез — а на Руси тишь была да благодать, дай Бог нынче… Фонари! Да хоть бы и во мраке кромешном — а в Москве, в Кремле, на золотом троне, и чтоб рядом — мать, страдалица несчастная, суздальская черничка. Сначала жену в монастырь заточил, а теперь настроился и сына головой в клобук сунуть! Ну, да ничего. Господь поможет праведным — вытащим мать из медвежьей глухомани, спасем, а народ нам за это ноги целовать станет: народ любит униженных, покаранных безвинно. И Апраксин, и Стрешнев, и Шафиров-жид с нами пойдут: у них у всех от Меншиковых пирогов животы пучит. А Санкт-Петербург закроем, сроем: там не столица, там отец Петр Алексеич не на святом троне сидит, а на складной голландской табуретке.
Это ведь только подумать: сына родного, законного наследника — в монастырь! Правильно, вот правильно Кикин сказал, верный друг: «А хоть бы и в монастырь — клобук-то не гвоздем к голове прибит». Правда и из монастыря выйдет на свет Божий, и из тюрьмы, — только надо ей помочь. А помощники у нас есть, помощники и за правое дело готовы потрудиться, и за богатую награду. Правда да награда — они вместе должны идти.