Неприятие рассказчиком еврейских ценностных ориентиров — да и самих евреев — важный мотив повествования. В одной из финальных сцен, оправдывая крещеного еврейского солдата Петрова, Кугель произносит фразу, поразительную по силе саморазоблачения: «Евреи-простолюдины отказывались от крестившихся детей» (211). Оставим в стороне историческую подоплеку этого утверждения и обратимся к его стилистическому оформлению. Назвать традиционного еврея «простолюдином» мог только тот, кто чувствовал свое социальное и духовное превосходство над жалкой местечковой средой. Человек, для которого иудейская традиция и традиционное еврейство представляли хоть какую-нибудь ценность, так не сказал бы. Даже Богров, обычно не останавливавшийся перед употреблением самых жестких эпитетов, не опустился бы до такого пренебрежения к еврейству. Для полной органичности рассказчику остается только признаться в том, что он не устоял перед соблазном и порвал с еврейством, окончательно перейдя в православие.
Отношение рассказчика к евреям черты оседлости и к иудейской традиции решительным образом меняется, как только он — вместе с другими еврейскими детьми — попадает в казарму. Евреи преображаются. Со всех сторон к еврейским детям съезжаются их родные, чтобы утешить и приласкать их перед отправкой в кантонистские батальоны. Кугель-старший, напутствуя сына, велит ему «не креститься добровольно» (180). Это напутствие впечатляет своей сдержанностью и здравым отношением к иудейству. Отец ведет Льва к местному
Однако за чертой оседлости прекращается исполнение кантонистами еврейских обычаев: Мезенцов запрещает молиться, отбирает и уничтожает необходимые предметы еврейского ритуала (186). По прибытии в Вольск к малолетним кантонистам не пускают взрослых солдат-евреев и запрещают им переписку с домом. Когда кантонистское начальство удесятеряет попытки склонить евреев в православие (191–193), симпатии рассказчика безусловно оказываются на стороне тех, кто устоял и, несмотря на побои и издевательства, не крестился. Крещеные дети, наоборот, вызывают презрение: они заносчивы и наглы (192–193), они доносят на упорствующих евреев, сохранивших еврейские талисманы, как на колдунов (193–194). Когда после двух месяцев побоев Кугель вынужден расстаться с талисманом, он переживает потерю талисмана как личную драму (194). Тем не менее никакие муки не способны склонить его к переходу в православие. Его отдают в мастеровые. Он на хорошем счету в переплетной мастерской, но и в православной мастеровой среде он остается иудеем.
Даже любовь не способна изменить его решение. Наташа, его православная возлюбленная, изумляется, как такое может быть: креститься Лев не хочет и в то же время никак не проявляет своего еврейства, ничего не соблюдает и не молится. Самооправдательный монолог Льва Кугеля заслуживает того, чтобы привести его полностью: «Не молюсь оттого, что около десяти лет ни синагоги, ни раввина, ни молитвенников, ни евреев в глаза не видел, а живя взаперти, сперва — в казарме, а потом — здесь, перезабыл, когда бывают наши праздники и как даже молятся» (205). Для рассказчика иудаизм оказывается неким бесплотным символом: он не наполнен ни соблюдением ритуала, ни памятью о нем, ни попытками восстановить утраченное знание о традиции. И все же он проявляет завидное упорство, отстаивая свое право быть иудеем, даже утратив его смысл. Это упорство стоит рассказчику карьеры, здоровья, личного благополучия и семейного счастья.