Другие мемуары, опубликованные «Еврейской стариной», Шпигеля{1105}
и Ицковича{1106}, обнаруживают меньше тенденциозности. Их авторы не заботились о том, чтобы придать своим воспоминаниям завершенную литературную форму. Нарисованная в них картина не приглажена стилистически. Перед нами возникает система весьма сложных и многозначных отношений между евреями и военной службой. Кроме всего прочего, приведенные в них данные — как цифровые, так и исторические, — подтверждаются целым корпусом архивных документов, проливающих свет на судьбу рекрутов, попавших в армию по наборам 1852–1855 гг. Но даже эти воспоминания вызывают недоумение историка. Так, например, Ицкович посвятил девять десятых своего мемуарного очерка рассказу об ужасах кантонистской службы, о мучениях, которым подвергали детей, даже упомянул о своем возвращении в иудейство. При этом он нигде ни словом не обмолвился о неслыханной попытке коллективного протеста кантонистов из евреев (1856–1857) против насильного крещения, в котором он принимал непосредственное участие и о котором сохранились обширные документальные свидетельства. Очевидно, «тема протеста» выходила за пределы той литературной парадигмы, на которую ориентировался мемуарист.Одиссей среди кентавров
«Конармия» Бабеля — своеобразный итог рассуждений русской и русско-еврейской литературы о еврейском солдате и опыте его интеграции в русскую армию. В определенном смысле сказанное звучит парадоксально, поскольку с формальной точки зрения «Конармия» находится за пределами рассматриваемой темы «еврей в русской армии». Действительно, у Бабеля солдат-еврей — будь-то Илья Брацлавский, сам рассказчик или его alter ego Лютов — служит в Красной, а не в русской армии. С другой стороны, ко времени Гражданской войны, описанной у Бабеля, черта оседлости отменена
Действительно, бабелевская конная армия — это в первую очередь (и почти исключительно) казаки. Казачество — прямое наследие русской армии, к тому же самый ее консервативный элемент. Не случайно о ней говорится — с точки зрения революционной сознательности — как о «казачьей вольнице, проникнутой многочисленными предрассудками» (92). В бабелевском «Дневнике» (1920){1109}
об этом сказано еще жестче: «это не марксистская революция, это казацкий бунт»; «восстание дикой вольницы» (Д: 4(39, 419){1110}. Бабелевский рассказчик попадает в казачью среду, многократно обработанную в русской литературе и имеющую в ней от Гоголя до Толстого репутацию ультраконсервативной, замкнутой, трудноуправляемой, стихийной и антисемитской военной касты{1111}. Революция мало что меняет в сущности казачества — она остается при тех же параметрах у писателей самого разного склада, будь то Булгаков («Белая гвардия») или Шолохов («Тихий Дон»), Казачество пребывает при мифе своей исконнорусскости. Оно славится своей легендарной ксенофобией. У него за плечами трехсотлетний опыт еврейской резни. В своем «Дневнике» Бабель отмечает именно эту