Читаем Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга полностью

И он поднялся. Не проронил ни слова о великолепном Томске, далеких северных Афинах, ни слова о Сафронове и Жене — вокруг чего я надеялся завязать беседу. Взгляд упал на стопу светло-голубой бумаги. Когда три года назад я попытался перегнуть лист с рекомендацией в Союз писателей Юнне Мориц, то удалось не сразу. Лист топорщился, упрямился, сгиб не получался ровным, хотя и не задевал две строчки вверху, жесткий оказался лист и, в общем, походил неуступчивостью на хозяина кабинета. Заграничный, с водяным знаком, и поддался погодя, на лестничной клетке, у ведра с пищевыми отходами.

Эренбург был скуп на слова и деловит. Я вспомнил автограф на рекомендации: небрежная, торопливая закорючка. На письме к Сталину наверняка подписался разборчиво.

Сердце не успело возликовать по-настоящему — прочтет, прочтет! Страх отсутствовал, неуверенность исчезла. Перед собой я видел журнальную страницу с заглавием. Более того, я видел первый лист диссертации с головокружительной дробью букв: на соискание кандидатский, нет, докторской степени! Я был наивен и глуповат — не по годам. Я был стар для подобных мечтаний.

Дверь в кабинет оставалась полуприкрытой. Промелькнула тенью Наталья Ивановна. Она неподалеку и на стреме. Я чужак, вдруг накинусь?! Чего не случается! Агенты гестапо и абвера до него не добрались, а вот безумец, возомнивший себя литератором или притворившийся диссертантом, вполне способен. Великий человек притягивал злодейство, как магнит железо. Ругань в печати иногда становится подкладкой насилия.

Я вышел в прихожую навстречу Наталье Ивановне. Она опять что-то дожевывала. Легкое прикосновение к плечу, и я выброшен на лестничную площадку, как боксер с ринга — за канаты после нокаутирующего апперкота. Я видел однажды в кино подобный эпизод. Удар снизу был настолько мощным, что несчастный, пропустивший его, каким-то удивляющим и вряд ли повторимым движением тела, будто самостоятельно, рыбкой, то есть спиной, как через планку — прыгун в высоту, поднялся в воздух и рухнул подальше от судейского стола. Я же прислонился — без сил — к стене, у ведра с пищевыми отходами. Зеленая крышка опять чуть съехала набок, впрочем, как и в прошлый раз. Я поправил ее из суеверных соображений. На всякий случай надо придерживаться ритуала. Вспомнил к месту о дилемме Блеза Паскаля. Лучшей точки для такого рода воспоминаний в Москве не найти.

И ушел из жизни в ожидании на две недели, несколько удрученный тем, что великий человек абсолютно не отреагировал на главный козырь — томскую историю! Это что-нибудь да значило!

Спустя две недели я понял: ожидание не есть жизнь. Ожидание — смерть, сон, анабиоз. А тот, кто начинал заниматься литературой в советские времена и с властью не играл, знает, что такое ожидание.

Литературный Микоян

Эренбург никогда не занимался специфическими еврейскими делами, как много лет назад отметил на процессе Еврейского антифашистского комитета Соломон Лозовский. Эренбург — сторонник ассимиляции для таких людей, как он сам. Но он, разумеется, никогда не высказывался против развития еврейской национальной культуры и не осуждал людей, пишущих и говорящих на еврейском языке и интересующихся еврейской историей. Он обладал типичным демократическим мышлением и отстаивал, как я уже не раз подчеркивал, собственное происхождение по-блоковски — лишь перед лицом антисемита.

В длинной и путаной статье Бориса Парамонова с диковатым названием «Портрет еврея», где есть масса натяжек и ничем не обоснованных утверждений, начальная формула, что Эренбург — советский литературный Микоян, убедительно свидетельствует, как не очень хлесткое поверхностное сравнение грубо извращает более сложную суть явления. Эренбург никого никогда не предавал и не участвовал ни в каких политических комбинациях, не говоря уже о том, что аббревиатура НКВД и фамилия Ежова не являлись предметами его поклонения, как у Микояна.

В статье Парамонова Шпенглер соседствует с Ницше, а Лев Шестов подпирает Бергсона. В расхристанном винегретном тексте легко отыскать асе что хочешь, кроме нормального, трезвого разбора возникшей проблемы — вдобавок возникшей скорее в голове и душе автора, чем в общественном сознании. Русские литераторы побаиваются Парамонова, имеющего неограниченный доступ к микрофону радиостанции «Свобода» и частенько безосновательно разносящего в пух и прах непонравившихся лиц. Иногда к пуху и праху примешивается грязноватая ирония и странные намеки.

Расчет Парамонова на неосведомленность читающего журнал «Звезда» равен неосведомленности того, кто насек эту нелепую окрошку. В претенциозных рассуждениях, однако, необъяснимым образом обнаруживается один пассаж, на который стоит обратить внимание: «Для того чтобы Эренбург перестал искать художественную идентификацию и окончательно осознал в себе еврея, потребовался Холокост — это всемирно-историческое доказательство от противного автономности еврейства, его самодостаточности, несводимости его судеб к каким угодно культурным проблемам».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже