Зато значение всей сцены с Эгеем для дальнейшего действия Иннокентий Федорович оценил совершенно правильно. Пока Эгей говорит о своем горячем желании иметь детей, он заставляет Медею думать о том, как Ясону должны быть дороги его сыновья. Мысль о том, чтобы лишить его этой радости, из области бессознательной потребности переходит у Медеи, под влиянием слов и настроения Эгея, в форму сознательную, и когда афинский царь уходит, Медея дает не только себе, но и хору отчет в этом преступном желании. Только выражения подобраны онтономические, мысль же совершенно правильная. Действительно, всмотримся в слова Эгея, где он обещает Медее гостеприимство в Афинах:
Ведь право же, они, по крайней мере, двусмысленны. Какие у молодой, красивой Медеи имеются средства, чтобы сделать женатого Эгея отцом? Различные… и в том числе то, которое на языке Медеи называется «изменой». Эгей не побоялся этой двусмысленности; почему? Да потому, что ему действительно все равно: он «весь ушел душою» в одно желание – иметь детей, продолжить род Пандиона далее той особи, которой имя – Эгей.
Сравните с этой исповедью филономизма исповедь Медеи:
и разница станет очевидной. Да, положительно, такие оригиналы есть, и Ясон один из них. Теперь он стал ей понятен, когда она увидела его нравственный облик в зеркальной душе Эгея, и ясным стало для нее ее решение:
Совершенно верно: так она и должна была выразиться.
И она победила – и притом не в одной только трагедии. Филономическая концепция человека и жизни, филономическая мораль никогда, даже в древности, не развились в систему. Оно и понятно: для одних они не нуждались в доказательствах, для других – были недоказуемы. Одни – это «люди» в полном смысле слова: они чувствуют, сами не отдавая себе в этом отчета, что они теперь несут факел жизни, переданный им их предками, и что их долг – передать этот факел своим потомкам так, чтобы он пылал не с уменьшенной, а с увеличенной силой; они чувствуют, что в них сосредоточено будущее всей их породы и что от них зависит повести эту породу по восходящей или же по нисходящей ветви. Это – ни с чем не сравнимое, гордое сознание; аристократизм, если хотите, но аристократизм биологический, существенно отличный от сословного.
«Другие» – это люди-одиночки, люди-атомы. Они не будут непременно эгоистами, о нет: они способны любить отца, мать, друга, жену, детей – но это будет любовь к непосредственно видимому, а не та мистическая, к далекому претворению своего естества в непознаваемом будущем, к его бессмертию на земле.
Филономическая мораль недоказуема – оттого-то она и пошла на убыль тогда, когда люди стали интересоваться доказательством морали, что случилось именно в эпоху Еврипида. Это бы ее еще не погубило – круг людей, доступных доказательству, даже у греков не составлял всего народа. Она погибла тогда, когда ее идеал – биологическое бессмертие – был заменен другим, бессмертием эсхатологическим. Это последнее проповедовалось уже в древнюю эпоху ревнителями разных мистических культов, но восторжествовало оно благодаря христианству. Оно повсюду провозгласило «бесконечную ценность» одинокой человеческой души; оно окончательно вытравило из сознания людей восходящую ветвь породы и ее бессмертие на земле. Оно не прочь было даже самую породу обречь на исчезновение: «брачущиеся поступают хорошо, небрачущиеся – лучше». Надо было явиться антихристу, питомцу античности, для того, чтобы «любовь к земле наших детей» стала вновь понятна людям…
Однако мы увлеклись основательно – и это по поводу двух только трагедий. Полагаю, впрочем, что это увлечение разделят все читатели новой книги: уж таков Еврипид… и таков его переводчик.
2. Адмет и Алкеста
Аполлон, желая явить людям яркий пример очищения от пролитой крови, пожелал сам годичной службой искупить кровь змея Пифона, которого он убил, основывая свое дельфийское прорицалище. По его воле его отец Зевс отдал его в рабскую службу фессалийскому царю Адмету. Это было хорошее время для фессалийского царя: его стада процветали под чудесным надзором бога, но и его самого он любил за его благородство и кротость. И он пожелал дать ему награду, какой еще ни разу не был удостоен смертный: спустившись в подземную обитель Мир, он уговорил Атропу отсрочить день смерти его хозяина.
– Согласна, – сказала Атропа, – Адмета минует Смерть, если в назначенный день его кончины найдется охотник умереть за него.