— Да ведь и я тоже сталкивался с ними только в детстве— в нашем селе был поп Самосвят... А тут, видишь, все иначе. Что, если бургомистр, услышав о списке, который я ему везу, станет молиться? Что тогда делать мне?
— Стоять и ждать, пока он кончит.
— Но ведь он будет молиться за наших людей.
— Пусть молится. Такая у него должность. Одни убивали, другие теперь будут молиться.
— А мертвым от этого не легче, ой не легче! — вздохнул Михаил.— Сколько наших людей лежит не только здесь, в Кельне, а и в Браувайлере, и в Дейце, и в этой ужасной кельнской яме, и в Ванне. Кстати, в Ванне должен был сложить голову и я: как раз туда меня везли на расстрел. Я спасся, а вот мои друзья, вероятно, погибли... Мы бежали с баржи смертников,— по-моему, это как раз в том месте, где нынче американский мост через Рейн. Когда я еду по этому мосту, я всегда пристально всматриваюсь в рейнскую воду. Мне кажется, что я увижу там своих друзей, услышу их голоса, услышу голос майора Зудина, которого застрелил часовой при попытке к бегству... Это ужасно, Попов!
— Нервы, нервы, лейтенант! — пробормотал Попов, выкручивая машину из завалов.— Берегите свои нервы, они вам еще пригодятся для многих важных дел.
Магистратура помещалась в большом трехэтажном доме на Гогенцоллернринг. Конечно, это была не старая Кельнская ратуша; ратуша, как почти всё в Кельне, разбомблена. Широкие стеклянные двери, просторные гостиные, дорогая мебель в стиле ампир, хрустальные люстры. По-видимому, дом принадлежал какому-нибудь нацистскому банкиру, и теперь — временно или навсегда — его конфисковали американские военные власти.
В кабинет бургомистра вели широкие мраморные ступени. Бронзовая решетка искусно выполненного литья обрамляла лестницу слева. Все было как в добрые старые времена, как до войны, и как тогда, когда гитлеровские полки маршировали по шоссе Австрии, по полям Голландии и площадям французских городов. Правда, тогда на этой лестнице, очевидно, лежал толстый пушистый ковер, теперь же ступеньки сияли белизной, ничем не прикрытые, холодные и голые, несчастные своей наготой.
Зато в гостиной, перед кабинетом бургомистра, на полу красовался тяжелый ковер, весь в арабесках, весь в разно-цветных линиях, солидный ковер с притертым ворсом, притертым ровно настолько, чтоб можно было судить о богатстве в этом доме — постоянном, давнишнем и неистребимом, как этот пушистый ворс на пушистом персидском ковре.
Бургомистр вышел навстречу советскому офицеру. Скиба увидел старого, очень старого человека, с совершенно белыми волосами, с белым лицом, каким-то мягким, даже нежным лицом, на котором не оставалось никаких мускулов; кожа на нем напоминала маску арлекина из комедии масок.
Старый человек улыбался. Он был весь в черном, кроме белой рубашки с твердым накрахмаленным воротничком, белых волос и белого лица. И улыбка — словно у священника сельской церкви — кроткая и добрая. Это получилось несколько неожиданно. Михаил почему-то представлял себе бургомистра эдаким красномордым здоровягой, рыжеволосым горлохватом, у которого в брюхе добрых полбочки пива. Бургомистр рисовался его воображению неким самоуверенным бюргером, равнодушным к руинам, к смертям, к несчастьям, под знаком коих жил отныне его город.
Вместо этого — тихий, старый человек, с молитвенно сложенными руками, с лицом белым и безвольным, с апостольски белоснежными волосами и ласковой улыбкой на устах.
За плечами у бургомистра неотступно, как тень, стоял майор из американского Military Government. Еще недавно Аденауэр был всего лишь советником при американском коменданте; теперь же, после окончания войны, официально стал бургомистром, и представитель американского командования был уже как бы советником при нем. Поскольку роли переменились, нужно было сменить и людей. Негоже было американскому полковнику быть советником у немецкого бургомистра. На эту должность поставили майора, чтобы не был в обиде ни бургомистр, ни американское командование. Майор выполнял, так сказать, функции чисто репрезентативные, а чтобы достойно представлять свою армию, сбросил полевую форму и надел парадный офицерский мундир, украсив его сверкающими пуговицами, бляшками, медалями, кручеными шнурами аксельбантов. Выглядел он весьма импозантно, этот майор. Учитывая, вероятно, высокий рост бургомистра, командование по доброте душевной подобрало и майора ему под стать, но такого, чтобы он все же был на голову выше бургомистра. Это должно было символизировать... Впрочем, задумывался ли кто-нибудь над всеми этими символами тогда, весной сорок пятого года? Пожалуй, что нет. Хотя возможно, что это могло показаться только на первый взгляд.