«Непостижимая» идея об эонах, «о которой можно говорить лишь иносказательно или молчать» (с. 9), у Шубарта предстает чем-то вроде эзотерического учения (для «посвященных»). Однако в христианстве тайного учения нет; оно одинаково и для духовенства, и для простых мирян – об этом сказал сам Христос: «Я говорил явно миру… и тайно не говорил ничего» (Ин. 18, 20). Так что учение об эонах нельзя считать христианским.
Поскольку Шубарт не видит в своей «прометеевской» эпохе нарастания «тайны беззакония» – он, рассматривая примеры лжерелигий (один из признаков конца времен), наивно полагает, что это – «Божественное борется за обретение своего образа в человеке, но сначала оно проявляется в дьявольском искажении… оно должно как бы пройти сатанинское преддверие в человеческой душе» (с. 286–287). Тут Шубарт недооценивает хитрость сатаны, уводящего человека на ложные пути даже под маской религиозности и правого дела. Крах фашизма как оправданного по цели, но ложного по духу и методам сопротивления разлагающим силам объясняется именно этим. И этот крах стал главным уроком эпохи, столь оптимистично рассматриваемой Шубартом в последних главах.
Он не думает всерьез даже об антихристе, видя в нем «предвестника возрождения» (с. 287), причем – возрождения явно земного. Шубарт говорит: «Грядет новый апокалипсис, а с ним Страшный Суд и Воскресение… Да появится иоанновский человек!» (с. 308). То есть он понимает под событиями Апокалипсиса лишь очередную земную катастрофу, после которой наступит благодатная «иоанновская эпоха», – а не конец земной истории.
Такая надежда Шубарта весьма близка верованиям в «земной рай» в виде «тысячелетнего царства». Это учение (хилиазм) о том, что перед концом мира Господь будет зримо царствовать на земле тысячу лет, – было отвергнуто Церковью еще в первые века христианства.
Не принимая во внимание «тайну беззакония», Шубарт не вникает и в «удерживающий» фактор истории. Более того: в православной монархической государственности он находит лишь отрицательные черты, повторяя западные стереотипы. За болезнями Византии он не видит самого здорового принципа «симфонии» двух властей (см. прим. 105, 118, 148). А в неприятии русского самодержавия не учитывает и того, что верно подметил Л.А. Тихомиров: в России «не столько подражали действительной Византии, сколько идеализировали ее, и в общей сложности создавали монархическую власть в гораздо более чистой и более строго выдержанной форме» («Монархическая государственность»).
Шубарт видит в самодержавии только «царский деспотизм», искажающий свободолюбивую русскую душу. Странно, что он, подчеркивая укорененность русской души в Небе, не замечает в этом «деспотизме» идеи служения всего народа: крестьян – дворянину, дворян – Царю, Царя – Богу. Именно высшие ценности Царства Божия заставляли русского человека ограничивать себя в желаниях земных благ, политических прав и власти – так он понимал настоящую духовную свободу, соизмеряя все с ценностями жизни вечной.
Из непонимания сущности православной монархии у Шубарта происходит ее оценка как «прусского», то есть западного явления. Элементы западного абсолютизма, конечно, проникли в Россию с Петром (как и враждебные им западные же течения, расколовшие нацию; это Шубарт отмечает весьма проницательно, с. 273). Но в XIX веке абсолютизм (власть, не ограниченная даже Богом) неуклонно преодолевался православной традицией и исчез в правлении двух последних Государей. К тому же, какие бы недостатки ни обнаруживались у русских Царей, это не должно затемнять принципиального положения, которое понимали и поэт Тютчев, и бывший революционер Тихомиров (ставший крупнейшим идеологом самодержавия), и основоположники марксизма: именно православная монархия, неразрывно связанная с Церковью, была главным препятствием разгулу сил зла.
В своем историческом оптимизме Шубарт преувеличил и русскую миссию в большевизме (с. 37 и др.). Он прав в том, что большевизм «мог развернуться в данной форме только на русской почве… Россия жадно ухватилась за современные идеи Запада и с русской необузданностью довела их в стране Советов до крайних последствий. Она обнажила их внутреннюю несостоятельность… Тем самым она опровергла их… В большевизме загнало себя насмерть русское западничество» (с. 276–277).
Однако оценка большевизма как по сути русского явления, лишь «деформированного марксизмом» (в чем Шубарт вторит Н.А. Бердяеву, евразийцам и младороссам), смешивает две совершенно разных стороны проблемы: 1) антихристианского и антирусского характера интернационалистического марксизма, и 2) той формы, которую он вынужденно принял под воздействием сопротивления ему русского духа. То есть в политике большевиков был не «русский дух, деформированный марксизмом», а был марксизм, деформированный русским духом.