Существует глубокая внутренняя связь между душевной установкой человека и его научной формой выражения. Здесь нет свободы выбора. За спором о формальных принципах, который часто кажется таким излишним, обычно скрывается сущностная противоположность различных мироощущений. Прометеевскому человеку свойственно систематическое, русскому – открытое философствование. Первый, в своем недоверии, воспринимает отказ от системы как опасность, как дефицит основательности; второй, в своем изначальном доверии, – как освобождение от оков. Европеец, обращенный к внешней стороне вещей, ощупывает всю периферию внешнего бытия. Он включает в себя и в свою систему окружающую его действительность, смешивая ее конструктивную структуру с интуитивным восприятием целостности. Такая систематизация есть духовная форма властолюбия и жадности к добыче. Это научное «варяжество». Русский же – против законченных систем, созданных в классической западной философии. Он считает самонадеянной попытку индивидуума вместить в свою систему всю полноту мира. Смирение, а не недостаток сообразительности, мешает ему стать систематиком. Системы разрывают тонкое кружево истины. Таким ему видится положение вещей. Он предпочитает скромную форму созерцания, памятуя о том, что мысль способна только отражать существующее, но не превосходить его. Его духовное творчество всегда фрагментарно. Он не может собраться с мыслями в одном главном своем труде. Русский мыслитель проявляет себя в эссе, в случайных очерках или в чистой поэзии, при этом касаясь временами, словно в полете, истины, целостной истины. Так издревле мыслит Восток: притчами, изречениями, афоризмами. Он смотрит на мир любящим взором художника, изображающего новую картину всякий раз, когда она его возбуждает, когда его переполняет любовь к вещам. В человеке, отдающемся миру, любовь – скрытый источник познания. Он не горит тщеславием подчинить себе и исчерпать до дна материю, – как европеец (который порою исчерпывает не предмет, а терпение своего читателя). Мыслитель, охваченный космическим чувством, всегда начинает с периферии вещного мира, которая состоит из бесчисленного множества точек, и всегда устремляется оттуда к центру, который един для всех внешних точек. Он всегда у цели и в то же время никогда не достигает ее. Он переживает сущность мира в виде спорадического мышления, а не посредством жестокого суммирования логических умозаключений. Настоящие книги Востока, собственно, не имеют конца, а просто обрываются. Поэтому они обычно по объему уступают европейским. Евангелия в узком пространстве и в мастерской форме выражают новое мироощущение, при этом противореча друг другу и повторяясь, как сама жизнь. (Если даже Упанишады[183]
или буддистские писания и составляют здесь исключение, то лишь потому, что они в письменной записи сохраняют технику повторов, служащую для запоминания при устной передаче.)Стремление к целостности избегает строгих форм, поскольку формы это границы, а целое – безгранично. Русскому эпосу свойственно скрытое отталкивание от сужающих рамок, поэтому ему всегда угрожает опасность растечься в бесформенную ширь. В религии русский склонен к мистике, к свободному от догматов тихому благочестию. В области музыки его больше привлекают немецкие романтики, чем классики. Бах для русского слишком схоластичен, но Брамс, с его менее строгими музыкальными формами, находит понимание. (Брамс вообще часто кажется очень славянским композитором, достаточно сравнить его симфонию «ми минор» с миминорными симфониями Дворжака или Чайковского!) Из всех европейцев русскому, пожалуй, ближе всего мистики с их бессистемной мудростью, особенно – Бёме[184]
, Ангелус Силезиус[185], Баадер. В России были мистические секты, почитавшие в виде священного писания «Аврору» Бёме.Когда русская душа вступает в стадию заболевания нигилизмом, отталкивание от строгих форм вырождается в жажду разрушения форм. Русская душа в своем предпочтении фрагментарности изначально таит в себе зачаток экспрессионистских и символистских искажений, духовной и художественной анархии. Человеку, открытому для восприятия целостности, всегда грозит опасность растворить себя и свое творчество в без-образном и бесформенном. Если он больше не находит органичной целостности в механизированном, окончательно сформировавшемся, расколотом мире, – он в конце концов ищет ее в хаосе.