— И что же, позвольте вас спросить, делают этот орден и эта фотография у вас в кармане,
— Ура, мы поняли! — хрипят с наигранной радостью приятели, выделывая антраша в воздухе.
Волга с нетерпением смотрит на них.
— И что же вы поняли, старые разбойники?
— Да, кстати, — бормочет Илья Осипович, — что же вы поняли, Акакий Акакиевич?
— А вы, Илья Осипович, что вы поняли?
Они жалобно смотрят друг на друга.
— Ничего, — смиренно сознаются они, — мы вовсе ничего не поняли, мать рек русских! Будьте так безгранично добры, просветите наши темные мозги двух старых ощипанных пичужек!
— Я все поняла, — говорит Волга, — и поэтому,
—
—
А два приятеля уже летят дальше. Они осторожно приближаются к какому-то телу, которое с необычайной нежностью несет на руках Волга.
— Хм? — неуверенно хмыкает Илья Осипович.
— Хм! хм! — подбадривает его Акакий Акакиевич, и они медленно начинают спускаться… Но Волга вдруг испускает такой крик, что оба приятеля взмывают к небу, изо всех сил махая своими старыми крыльями.
— О господи, я чуть не помер со страху! — каркает Илья Осипович. А у Акакия Акакиевича перья встали дыбом до самого клюва.
— Вон отсюда, стервятники! — кричит Волга и покрывается пеной от злости. — Разве вы не видите, что это русский солдат?
— О господи! — восклицает Илья Осипович. — Какая ужасная ошибка!
— Какое трагическое недоразумение! — подхватывает Акакий Акакиевич.
— Прости наши старые глаза, мать рек русских!
— Что с нас взять? Мы ведь уже на ладан дышим!
— Не могли бы мы чем-нибудь помочь ему, мать рек русских?
Но мать рек русских отвечает им на богатом и звучном русском языке таким страшным ругательством, что приятели в ужасе переглядываются, зарывают головы в перья и улетают в лес…
— Ничего страшного, — лепечет Илья Осипович, встряхивая взъерошенными перьями, — я и не думал, что матушка Волга умеет так выражаться!
— Я хочу уснуть и обо всем забыть, — с отвращением шепчет Акакий Акакиевич. — Клянусь своим родовым гнездом! Вот чему она научилась у паромщиков и казаков.
— Не горюй, мой маленький Васенька-Васенок, — нежно шепчет Волга, неся белокурого солдата на своих материнских руках. — Есть погосты намного печальнее Волги. Я отнесу тебя в укромный уголок, куда еще не ступала ничья нога, ни человека, ни зверя, в зеленые камыши одного островка, — и ты сам, мой Васенок, станешь волной, камышом, мягким песком и островом, что, в конечном счете, намного приятнее, чем служить удобрением для картошки или лука…
И она тихо поет ему старую казацкую колыбельную:
Позднее, когда они вышли пройтись по мосткам над замерзшим болотом, чтобы в синей ночи, под сверкавшим тысячами победных огней небом остудить разгоряченные головы, Янек спросил у Добранского:
— А ты любишь русских?
— Я люблю все народы, — сказал Добранский, — но не люблю ни одной конкретной нации. Я патриот, но не националист.
— А в чем разница?
— Патриотизм — это любовь к своим. А национализм — ненависть к другим. К русским, американцам, ко всем… В мире нарождается великое братство — мы обязаны немцам, как минимум, этим…
32
После Сталинграда несколько недель они жили в счастливом опьянении, и голод казался им не таким мучительным, а мороз — не таким жгучим. Но к концу февраля запасы продуктов окончательно иссякли. Янеку пришлось раздать свою последнюю картошку, и вскоре они вынуждены были рыться онемевшими руками в снегу в поисках каштана, желудя или шишки. По ночам братья Зборовские бродили по деревням, выпрашивая милостыню или угрожая, но всегда возвращались с пустыми руками, а пару раз их даже избивали изголодавшиеся крестьяне. Некоторые одиночки уже сдались немцам, доведенные до полного отчаяния партизаны выходили из леса и бросались под пули немецких дорожных патрулей… Но вскоре поползли слухи, что в лесу видели Партизана Надежду: главнокомандующий пришел, чтобы лично участвовать в борьбе. Они были убеждены в том, что слух правдив, поскольку такой поступок был в духе этого человека. Он имел привычку внезапно появляться там, где борьба становилась особенно трудной, и почти всегда вливался в ряды бойцов, когда их вот-вот могли покинуть надежда и мужество.
— Махорка божится, что видел его на железнодорожных путях, в том самом месте, где Кублай дал свой последний бой, — сообщил им Громада. — А потом он видел его в часовне Святого Франциска перед алтарем — там, где убили отца Бурака. И слышите: он был в мундире польского генерала — и это среди бела дня!
Добранский улыбнулся.