Неудивительно, что жители многих восточных стран не всегда понимают, зачем нужна эвтелия. Они твердо убеждены, что живущему в благонравии и без того уготована благая кончина. В устах китайского ресторатора или лавочника эта вера звучала бы примерно так: трудись всю жизнь не покладая рук, с утра до вечера, с готовностью обслуживай каждого, тогда и наследство оставишь неплохое, и порадуешься на своих внуков-правнуков, которые станут наведываться на твою могилу. Разумеется, для этого необходима вера — твердая, незыблемая, но это удел лишь тех, за кем стоят традиции тысячелетней культуры.
Во мне тоже жила крепкая вера в посмертную вечность. Даже после того, как я перерос детские представления об антропоморфном облике Бога, обретающегося в заоблачных высях, я продолжал верить, что душа человека остается жить — пусть не на небесах, просторы которых бороздят космические корабли и ракеты. Покуда я верил, будто душа отделима от тела, мне нетрудно было вообразить, что после смерти человека она переселяется если не в космос, то в какое-либо иное измерение. Однако вера эта оказалась недостаточно твердой, чтобы впоследствии, став взрослым, я смог принять христианский постулат о грядущем воскресении. Хотя семья наша жестко придерживалась католических догматов, и меня воспитывали в том же духе. Сомнения появились, когда я стал подрастать и впервые задумался, вообразив такую картину: по сигналу труб Страшного суда встают из могил мертвецы, вновь обретают свои прежние души, оживают, чтобы предстать перед судом и, возможно, отправиться на вечные муки в ад…
С юности я пытался разгадать смысл библейских метафор; большинство из них я понял — то есть уразумел в меру своих сил. Но метафорическое значение скелетов, возрождаемых к жизни, так и осталось для меня сокрытым. Возможно, этим и объясняется мое обращение к теологии в студенческие годы. Ведь пока мы в анатомичке препарировали тело человека, который совсем недавно жил, двигался, чувствовал, мыслил, меня все время преследовал вопрос о воскресении плоти. Вопрос не столько
При тогдашней системе марксистского воспитания понятие потустороннего мира если и упоминалось, то лишь с иронией. Возможно, именно поэтому мы, отпрыски интеллектуальной элиты, которой был абсолютно нужд дух коммунизма, тянулись к познанию трансцендентного, к теологии: уж очень велика была потребность в иной картине духовного мира в противовес марксистскому материализму.
— На заре моей деятельности педиатра медицина была почти бессильна исцелить детей от рака. Наши усилия в основном сводились к тому, чтобы облегчить их страдания хоть отчасти, ведь даже паллиативный уход оказывался не на такой высоте, как сейчас. Во многих случаях, когда детишки попадали к нам из провинциальных больниц, нам уже не оставалось ничего другого, кроме как подготовить их самих, а также их родителей к неизбежному концу. Зрелище обреченных детей было настолько душераздирающим, что сам я так и не решился стать отцом.
— В этом отношении с детьми было проще, поскольку страх смерти в них еще не успел укорениться. Они бунтовали лишь против бессмысленных мучений, ну и боялись лечебных процедур. А неотвратимость конца принимали со столь прагматическим смирением, какого впору ожидать лишь от мудрых старцев.