Когда дед Люси в возрасте тринадцати лет обнаружил папашу повешенным на балке амбара, с закатившимися глазами, сломанной шеей, посиневшим лицом, окоченевшими руками и растопыренными пальцами, он застыл на пороге, остолбенев от ужаса и боли, не в силах крикнуть, не в силах оторвать глаз от парящего между небом и землей трупа, не замечая того, что позже так развеселит жандармов и могильщиков, — дырку в левом носке, откуда торчал большой мясистый палец, укоряюще показывая на дверь, в добром метре от свалившихся в солому калош. Дед Люси так и не опомнился, но и не упал в обморок и не убежал. Он стоял на месте без единой мысли в голове, разом опустошенной удивлением и испугом, и в дальнейшем, когда жандармы перережут веревку и непросыхающие могильщики сделают свое дело, в нем не останется никакого воспоминания о том, что он обнаружил и видел, никакого понятия о том, кто вызвал помощь, — его память просто-напросто откажется фиксировать эти образы, так же как его ум отказывался воспринимать то, что знали все — что он несчастному висельнику Иеремии Моро не сын. Он долго плакал на похоронах, и его жалели; кюре, предшественник Ларжо, не сжалился и не стал служить мессу по самоубийце, доверив тело скучнолицым трудягам, которые поспешно зарыли его в углу кладбища, где уже покоилась его жена — «Здесь лежит Иеремия Моро, 1911–1945»,
и тут же снова принялись пьянствовать и на свой манер праздновать победу, ибо на дворе стоял май, весна была в разгаре, пшеница взошла хорошо, а немцев победили. Германские войска уже несколько месяцев как покинули регион — молодые люди тут же спонтанно рванули во французские внутренние войска и вообще стали участниками Сопротивления. Заодно пограбили кое-каких коллаборационистов, поизнасиловали несколько смазливых женщин и пошлялись по равнине с ружьями наперевес, прицепив на рукав белую повязку, — неплохо, в общем-то, позабавились, но мало-помалу возвращался порядок, а с ним и рутина. Старший из Шеньо вернулся из плена и узнал, что брат его два года как мертв; он заплакал от ярости и стыда, потом поехал на его могилу в Ниор вместе с почтарем Шодансо и дальше пьянствовал с ним в распивочных вокруг рынка. Вместе они вспоминали висельника Иеремию, но без нажима, словно боялись, что его мрачная судьба каким-то образом перейдет на них, — особенно Шеньо, у которого совесть была не вполне чиста и который и так уже горевал о внезапной смерти младшего брата; он все бормотал: «Господи-Господи-Господи!» — и опрокидывал рюмку за рюмкой; других заклинаний он не знал. Затем, изрядно нагрузившись, они попросились в фургон мясника Патарена и вернулись в деревню.